– Как и я. Как все статистически средние единицы. Нет ни денег, ни славы. Нет предмета зависти. Понимаешь?

– А предмет ненависти может быть?

– Откуда? У ненависти тоже должен быть корень. Кто он, твой враг, чтобы вот так пойти на преступление?

– Ты мало читал детективов. Огромное количество немотивированных убийств. Огромное! Под рюмку. Под настроение. Под мысль…

– Ну и какая же это может быть мысль?

– Что, если меня не будет, кому-то станет лучше. Просто от отсутствия меня.

– Дурь. Это значит, каждый в какой-то момент может стать убийцей. Каждый! В момент гнева, обиды, да просто злости…

– Так и бывает. Русский человек почти всегда на грани срыва. Русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Это классика. А Раскольников? Вот уж преступник от чистой идеи: тварь или право имею? А этот малахольный Стенька – только чтоб браткам доказать, что они ему дороже бабы.

Тут-то и появилась сестра с мужниным пальто в руках и заорала, что время давно уже вышло, что люди теперь совсем без понятия, что, где, как и когда.

– Заблудший народ, – хотел пошутить муж. Но шутка была не понята.

– Да просто свиньи! – кричала сестра. – Берите свою хламиду и чтоб больше такого не было.

Она почти взашей вытолкала мужа, а потом присела ко мне на кровать.

– Это в вас стреляли? Расскажите, как это, когда под дулом?

– Скверно, – ответила я. – А если честно, я просто не успела сообразить.

– Явно не снайпер, – даже как бы с сожалением сказала сестра и тут же добавила: – на ваше счастье. Раз ничего не взял, значит, просто хотел убить.

Она смотрит на меня с явным интересом: что во мне не так? Или лучше – что во мне особенного? Или еще круче – чем же я так интересна?

– Он наверняка ошибся, – говорю я, – подъездом ли, домом, этажом. Подумайте сами.

– Это верно, – удовлетворенно говорит сестра, вставая. – Уже не молодая и не красотка, чтоб отбить мужика. И не богатая, раз в нашей больнице, куда свозят всех с улицы. Вот сейчас вам подложат соседку – прыгала с балкона. И тоже недоубилась.

– Молодая?

– Да нет. Вроде вас. По пьяни. В ней водки больше, чем крови.

Ночью я не спала. Во-первых, соседка все время то кричала, то стонала, а во-вторых, запах перегара был куда круче шума от нее.

Утром доктор, который меня принимал, велел перевести меня в тихую, хоть и многоместную палату.

Я попала в устоявшийся коллектив со своими порядками и правилами. Меня положили на кровать, с которой не виден был экранчик принесенного из дому телевизора. Но слышно было более чем. Хозяйка телевизора ставила звук «под себя». Владение собственностью определило ее палаточный статус. Она была старшей и главной. Уворачиваясь от машины в неположенном месте, она грохнулась и сломала правую руку, как она сказала мне, «в хлам». Но ей крупно повезло, она оказалась левшой. Она была учительницей, и откровенно радовалась неожиданным, как она говорила, вакациям. Ее посещал муж, маленький мужчинка с огромной плешью. Левша целовала его в эту плешь, а пока он сидел рядом, неоднократно поглаживала ее со словами:

– Голенький ты мой!

Он тоже был учителем ее же школы, приносил ей гостинцы от коллег, но особо выделял сверточек «это от меня», который она вскрывала раньше всех и верещала от радости, как девчонка. Я вытягивала голову на эту радость и выясняла, что там были обычные яблоки и обязательные чипсы. В общем, меня трогали их отношения искренней, нежной любви. Мне, противнице загаженной рекламой продукции, даже захотелось этих чертовых чипсов. Муж удивился донельзя и объяснил перемену вкуса большим количеством лекарств, которыми меня пичкали, чтобы упредить инфицирование. Как объяснишь мужу, что это левша и плешивый повели меня на непритязательную чипсовую любовь. Она меня торкнула, и все тут.

Повернувшись ко всем спиной, а ко мне, получалось, лицом – такова была география кроватей, – лежала девчонка лет семнадцати, не больше. Ее ударил ножом ее же парень, когда она вовремя танца положила руки на плечи пригласившего ее неизвестного и они максимально сомкнулись в движении. Дурачок-парень, не зная другого способа их разъятия, ударил ее перочинным ножом в попу. Бедняжка смотрела на меня с кровати затравленно, она стеснялась перевязок и сопутствующих этому насмешек, она теребила в руках мобильник, бесславно нажимая цифры. К ней никто не приходил, и это показалось мне удивительным. Но мать все-таки появилась. Молодая, хорошо одетая дама. Она сказала, едва переступив порог: «Так тебе и надо, сучка». Из разговора, достаточно бурного, палата поняла, что родители готовили девчонке перспективного мальчика с будущим, а дочь, дура, повелась незнамо с кем и незнамо где, вот и получила науку на всю жизнь: с кем поведешься, то и получишь.

Мать оставила дочери баночку красной икры и горячий лаваш.

– Ешь, балда. И знай, шрам на заднице через время станет твоей фишкой. Мужчины любят разное такое…

На этом она ушла. А так как все мы были с ранами, то тема фишки какой-то даже распалила народ.

Больше всех вгрызлась в тему дама средних лет, которую клюнул в сосок любимый попугай. Смех смехом, но она была самой тяжелой в палате. В ране гуляла инфекция, врачи боялись на всякий случай всего. Это был испуг их незнания. Не каждый день попугаи рвут столь деликатное место. И хотя обследованный ветеринарами попугай был чист и здоров, температура у дамы подскакивала под самую смерть. Боль рвала тело, и она, стараясь не шуметь, рыдала в подушку.

В момент возникновения темы сексуальной фишки она была в хорошем состоянии, но ляпнула невесть что.

– Может, Кеше нужна была голубка, и он так мне дал знать?

Женщина с переломом шейки бедра сказала ей от всей души:

– Так, может, вы сами пытались дать попугаю?

– Как вам не стыдно! – закричала голубиная жертва. – Может, у вас в деревне и принято с животным миром, мой Кеша – тонкое существо, он говорит и понимает, и у него есть подруга, голубенькая голубушка.

– Да! – закричала шейка бедра. – Мы такие! Мы живем с конями и баранами, с собаками и хряками. Потому как самый завалященький козел из стада теперь лучше козла-мужика. Он не пьет, не разговаривает и не качает права. И не сосет нашу женскую кровь.

– Вы правду говорите? – спросила высокая, ждущая выписки женщина-химик, подавившаяся костью. Она говорила теперь хрипловатым голосом, баранья косточка растопырила ей гортань, став как бы перемычкой. Говорят, вроде бы пустячное дело было совсем не простым. – Вы можете с животными?

– Мы-то смогли бы, – засмеялась шейка, – животные не хотят. Вот у них все честно и чисто.

– А вы что молчите? Что у вас на уме? – как-то не по случаю злобно спросила меня хозяйка телевизора, левша.

– Никто никого не лучше, – сказала я. – И среди зверей есть гиены и шакалы, и среди человеков есть мать Тереза и доктор Гааз.

– Это кто такой? – спросили они хором.

Я вляпалась, подумала я. Что мне стоило назвать фамилию всем известного человека – и все, закрылась бы тема. На ум шли Ганди, Мартин Лютер Кинг, я не могла вспомнить ни одного русского. Человека Абсолютного Добра, абсолютного человеколюбия и неагрессии. Конечно, они есть, может, даже им несть числа. Это мой раненный ум забыл все к чертовой матери, но мысль-змея высвистывалась из самых глубин. Человек добра никогда не был на Руси главным. Он был или юродивым, или Иванушкой-дурачком, а в двадцатом веке его место было в болотах и снегах лагерей. Господи! Они же смотрят на меня, они ждут ответа, кто такой Гааз.

– Врач, немец, – говорю я. – Спасал и лечил русских. Особенно тех, кто в тюрьме. Это он сказал: «Спешите делать добро».

– Не надо, женщина, не надо! – это кричит шейка бедра. – Что, у нас русских врачей нет? Вам для примера обязательно немец нужен или еврей? Других нет?

Тут-то и пискнула с кровати древняя бабулька, тоже шейка бедра.

– Девки! Подайте, Христа ради, утку. Уже невтерпеж.

Баранья косточка пошла к дверям и стала звать сестру.

– Да сунь мне утку под одеяло, милка, – кричала бабка.

– Вот вонищи сейчас будет, – сказала женщина-телевизор.

С кровати встала девчонка с «фишкой» и направилась к бабке. Но было уже поздно. Все случилось.

Как же они все орали! Как кляли бабку! Какие проклятья слали они ей на голову!

Воспринимаю ее поношение как личное. Ибо уже знаю: сгусток ненависти, нацеленной именно в меня, существует. Поэтому я в этом крике и этой вони. За что, дочь? За что?

Я отвернулась, потому что из меня хлынули слезы, первые – и даже за много лет. Я ведь неплачущая природа. Последний раз я плакал на похоронах Сахарова. И то, скорей, из-за музыки.

– Вот вам пример русского. Сахаров, – отвечаю я на вопрос, о котором в крике уже все забыли.

– Сахаров – Цукерман, – говорит мне баранья косточка.

Ну, тут уже ни охнуть, ни вздохнуть.

Все ходячие выходят в коридор, пока проветривается палата, оставшиеся завязывают лица полотенцами. Я встаю первый раз. Это мой третий день в больнице. Старушка же чувствует себя, как ни странно, героиней. Она смотрит на всех молодо и мстительно.

– Вы, как я догадываюсь, не согласны, – спрашивает меня уже в коридоре баранья косточка, – что Сахаров – Цукерман?

– Давайте закроем тему. Я ненавижу антисемитов.

В этом все дело – в тоне. Видимо, я сказала так, что она отпрыгнула от меня, иначе не назовешь скорость ее перемещения. Я же вернулась в палату. Там было одновременно холодно, душно и воняло. Слои воздуха не смешивались. В них можно было передвигаться из одного в другой, моя койка была в центре холода.

– А у тебя что? – спросила облегчившаяся бабка.

О русская простота, вконец освобожденная от глупостей приличия, простота тюрьмы, больницы, очереди, где все сразу и братья и сестры, но и враги заклятые. Я люблю думать эту мысль, но сейчас мне надо ответить на вопрос.

– Я сломала ключицу, – говорю я.