Вейн закрыл рукой глаза.

– За две недели. Около десяти тысяч долларов. «Десять косых», как выражается Марти.

– Робби, это же ерунда. Заработок за неделю.

– Да, верно, старина, недельный заработок, если он у тебя есть. А у меня его нет. Проблемы с Лисией отпугнули все студии – включая и твоего тестя, между прочим.

– Робби, я оплачу счет за Лисию, согласен? Иди, заботься о ней, а остальное предоставь мне.

Вейн озадаченно посмотрел на Брукса, удивленный и смущенный его щедростью, от которой он не мог отказаться.

– Это очень любезно с твоей стороны, Рэнди, – сказал он, жалея, что не может побороть свою обычную английскую сдержанность. – А ты уверен, что это тебе по силам? Я не знаю, когда смогу вернуть тебе долг.

– Забудь об этом. Вернешь, когда сможешь. – Брукс сунул солнечные очки в карман рубашки, встал и, взяв руку Вейна обеими руками, крепко сжал ее. На левой руке он носил массивный золотой браслет со своим именем, выложенным бриллиантами. Он стоял рядом с Вейном, слезы туманили его взгляд. Продолжая держать Вейна за руку одной рукой, другой он обнял его за плечи и дружески по-мужски похлопал по спине, будто тренер, поздравляющий спортсмена-победителя после забега.

Вейн, не любивший таких жестов, не мог отстраниться от своего благодетеля.

– Не могу выразить, как я тебе благодарен, – смущенно сказал он. Он чувствовал, что в самые эмоциональные моменты он начинал говорить как надменный англичанин, которых так не любили американцы. Даже Фелисия часто говорила ему об этом. Он также чувствовал, что Брукс, вероятно, ждал более бурного проявления благодарности в духе русско-еврейской эмоциональности.

Вейн не был антисемитом. В худшем случае он разделял некоторые предрассудки своего класса, которые почти стерлись за двадцать лет работы в театре и кино; там даже в Англии многие из самых умных людей были евреями. Он смотрел на жизнь глазами Шекспира: старость – это «Король Лир»; ревность – «Отелло»; еврейство – «Венецианский купец», которого он играл с такой самоотдачей и страстью, что критики обвинили его в том, что он превратил Шейлока в героя, каким он и стал для многих англичан, которые слышали о расистской политике нацистов.

Однако, какие бы чувства он не изливал на сцене, в личной жизни он тщательно скрывал их. Его тронула щедрость Брукса, но он не мог ради него разыграть слезливую сцену благодарности.

– Спасибо, – тихо сказал он.

Брукс похлопал Вейна по загривку; его рука была сухой, но неприятно горячей. Он задержал ее чуть дольше, чем нужно.

– Пустяки, – сказал он. – Для чего же существуют друзья?

Сцена вторая

– Он не «мой друг», доктор.

– Как же вы хотите, чтобы я называл его?

– Не знаю. Может быть, Робби. Как угодно, только не «ваш друг мистер Вейн», если не возражаете.

– А если просто «мистер Вейн»? Согласны?

– Так лучше.

– Почему вам не нравится слово «друг»? Вы же с мистером Вейном друзья, не так ли?

– Мы любовники. Если мы оба когда-нибудь разведемся, мы станем мужем и женой, я надеюсь.

– Значит, любовники не могут быть друзьями?

– Не имею представления. Но друзья – это те люди, к которым обращаются, когда не ладятся отношения с любовником. Или с мужем. Вы друзья с вашей женой, доктор?

– Да, мы с миссис Фогель друзья. Мы все обсуждаем вместе. Мы любим все делать вместе: играть в теннис, бридж и тому подобное.

– Я рада за вас. Однако мы с мистером Вейном не друзья. Я не играю в теннис. Он не играет в бридж. Мы – любовники. Честно сказать, временами я готова его убить, такого не может быть между друзьями.

– И все же вы пытались убить себя? Не мистера Вейна?

– Мы уже сто раз говорили об этом, доктор. Я не пыталась убить себя! Я устала, не могла спать, стала забывать свои слова – Робби всегда злится, когда я замолкаю на сцене, хотя такое случается редко. Я выпила рюмку-другую в тот вечер, а потом, когда снотворное не подействовало, я приняла еще одну таблетку…

– Только одну?

– Может быть, две, я не помню. Во всяком случае я не пыталась убить себя. Если бы Робби не запаниковал и не позвал Марти Куика, а тот не вызвал бы скорую помощь, я бы просто проспала до обеда, а потом проснулась бы с головной болью.

– Разве нельзя предположить, что реакцией мистера Вейна была не паника, а забота о вас?

– Нет. Робби не любит размолвок. Особенно он не выносит их, когда сам является их причиной, а в этот вечер он ужасно накричал на меня после спектакля. Поэтому, естественно, когда он не смог разбудить меня, то сделал неправильный вывод, потому что чувствовал себя виноватым. Как будто я могла убить себя из-за того, что он на меня накричал! Но если вы играете «Ромео и Джульетту» несколько вечеров подряд, вы привыкаете к мысли, что люди убивают себя. Ромео убивает себя. Джульетта убивает себя. Так что вы видите, что такая ошибка вполне естественна.

– Мистер Куик так не думал. Врач скорой помощи тоже.

– Мистер Куик обожает драмы. Он ими живет. Когда я впервые познакомилась с ним, он рассказал мне, что только что отвез в больницу девушку, которая пыталась покончить с собой на яхте Си Кригера, проглотив стекло. Марти готов поджечь ваш дом ради того, чтобы иметь удовольствие спасти вас. А врач в Сан-Франциско решил, что это попытка самоубийства только потому, что так сказал ему Марти. Ничего подобного не было, вот и все.

– Хорошо. Я вас понял.

– Со мной все в порядке, доктор Фогель. Честно сказать, я чувствую себя как симулянтка. Я уже достаточно отдохнула.

– Да? Ну, отдых, несомненно, важен. Вы стали хорошо спать.

– Замечательно! Здесь так спокойно. Не надо каждый вечер готовиться к выходу на сцену в «Ромео и Джульетте» – как я стала ненавидеть эту пьесу! Нет никаких фотографов и репортеров, скрывающихся за каждым деревом. Нет вопящих поклонников, которые хватают меня за одежду… Я чувствую себя другим человеком, и все благодаря вам.

– Не благодаря мне. Вы удалились от ваших проблем благодаря этому, скажем, несчастному случаю. Проблемы остались где-то в стороне, поэтому вам стало лучше, верно? Но меня беспокоит, что вам все равно придется столкнуться с этими проблемами, мисс Лайл, разве нет? Они по-прежнему существуют и поджидают вас. Отдых и изоляция хороши на короткое время, но они не панацея. Я не могу лечить вас, если вы не хотите говорить о том, что вас волнует.

– Дорогой доктор Фогель, меня не надо лечить. Я вполне готова вернуться к работе.

– На сцену?

Она с легким раздражением подняла бровь.

– Ну, конечно, на сцену, – сказала она, теряя терпение. – Куда же еще?

– Снова играть с мистером Вейном?

Она кивнула.

Фогель улыбнулся усталой, скептической улыбкой, как человек, вынужденный мириться со скверными новостями.

– Это большое напряжение, верно? Играть на сцене с человеком, которого любишь?

– Напряжение? Что вы имеете в виду? Да на свете нет никого лучше Робби! – Она не сказала, что она жила ради того, чтобы играть с ним; что с первого момента, как увидела его на сцене, она поняла, что их карьеры должны переплестись, как и их жизни; что если бы она не могла играть с Робби, она не хотела бы играть вообще – скорее бы умерла. Единственным червячком сомнения, который иногда точил ее душу бессонными ночами, было опасение, что Робби мог думать иначе, но она отказывалась вспоминать об этом при свете дня.

– Я готова приступить к работе, – весело сказала она, широко улыбнувшись. – Чем скорее, тем лучше!

Фогель кивнул с видом человека, которого не смогли убедить.

– Значит, так, – сказал он. – А вы готовы увидеться с мистером Вейном, как вы думаете?

– Почему вы спрашиваете?

– Потому что он ждет вас внизу в приемной с дюжиной роз.

– Черт бы его побрал! – воскликнула Фелисия Лайл; она уже забыла, что сама позвала его. – Давно пора было приехать!


«И черт бы побрал этого доктора Фогеля!» – подумала она у себя в комнате, усаживаясь к туалетному столику и рассматривая в зеркале свое лицо.

Когда представители прессы пытались охарактеризовать красоту Фелисии Лайл, они неизбежно обращались к слову «кошачий». Фелисия читала, иногда с веселой улыбкой, бесчисленные описания ее зеленых «как у кошки» глаз, ее «кошачьей» грации, ее очарования «маленького котенка» (которое исчезало, стоило ей «выпустить коготки»), пока ей не стало казаться, что критики и журналисты не успокоятся, если она в конце концов не отрастит шерсть и усы. Когда она была маленькой, ее отец имел привычку называть ее «мой котенок» или «моя киска», но даже тогда она не видела в себе никакого сходства с этими животными и, размышляя о них, не чувствовала себя польщенной таким сравнением. Кошки были ленивыми, тщеславными и сдержанными, а в ней не было этих качеств, что бы люди ни говорили.

Однако самым красивым в ее лице действительно были глаза – огромные, ясные, темно-зеленые, цвета дорогого нефрита, с ресницами столь длинными и густыми, что ей никогда не требовались накладные даже для крупных планов здесь, в Голливуде. У нее были высокие, красиво очерченные скулы (кто когда-нибудь слышал о кошке со скулами?!); лицо имело форму сердечка, сужающегося к твердому маленькому подбородку.

Однако нос, который тоже получал восторженные похвалы («У мисс Лайл такой носик, которого не постыдилась бы и Елена Троянская», писал Джордж Кристи в «Лос-Анджелес Ньюс», когда она приехала в Голливуд), всегда казался ей немного простоватым, маленьким, дерзким, «носом продавщицы», как однажды сказал ее ужасный дядя Гарри… К черту дядю Гарри, подумала она.

Она не имела претензий ни к своим губам, чувственным, изогнутым как лук Купидона, ни к цвету лица, который, несмотря на долгие годы применения густого театрального грима, по-прежнему оставался нежным как английская роза, ни к своей шее, длинной, стройной, лебединой и даже в таком возрасте (Фелисии был тридцать один год) лишенной морщин. Сотни тысяч слов были написаны и напечатаны, чтобы отобразить совершенство этого лица, отражение которого сейчас смотрело на нее из зеркала.