– Вся проблема в том, – произнес он наконец, – что я не знаю, хочу ли я видеть ее. Понимаешь, это моя вина. Я вздохнул с облегчением, когда врач запретил мне приезжать. Я не уверен, что смогу спокойно встретиться с ней.

– В этом нет ничего страшного, Робби. Вполне понятно, что ты не хочешь видеть ее в каком-то чертовом «доме отдыха», или как там они его называют, в том ужасном состоянии, в котором она сейчас находится. И нечего стыдиться.

– Я стыжусь не этого. Рэнди, играть «Ромео и Джульетту» было моей идеей. Я вложил в постановку все наши сбережения. Все выглядело так заманчиво – донести Шекспира до масс, проехать с постановкой по стране так, как это сделал в девятнадцатом веке Бут…[13]

Его зубы обнажились в гримасе, которую можно было бы принять за улыбку, но он не улыбался.

– Но массы однозначно показали нам, куда мы могли бы засунуть своего Шекспира! – Зубы Вейна были не такими ровными и белыми, как у Брукса. Его отказ надеть на зубы коронки создал проблемы с крупными планами во время съемок его фильма, который выдвигался на «Оскара». Вейн жаловался, что Си Кригер, продюсер, не видит разницы между актерской игрой и лечением зубов. В отместку Кригер начал жаловаться, что он не понимает английский акцент Вейна, и заставлял его вновь и вновь повторять каждый дубль. Вероятно, этот неприятный опыт, помимо всего прочего, толкнул Вейна на то, чтобы ставить «Ромео и Джульетту» на собственные деньги – и деньги Фелисии.

– Ну, сама идея была неплохой, – сказал Брукс. – Просто тебе не повезло, вот и все. И ты выбрал скверного компаньона. Гитлер и то был бы лучше, чем Марти Куик.

Вейн, кажется, не слышал его.

– А я лучше других должен был знать, как устала Лисия. Она такая хрупкая, ты же знаешь. – Он помолчал. – Нежная, – добавил он, как будто решил, что Брукс его не понял.

Прожив в Соединенных Штатах уже почти восемнадцать месяцев, Вейн по-прежнему говорил очень медленно, тщательно выговаривая слова, как будто боялся, что у местных жителей могут быть проблемы с пониманием языка их исконной родины, когда на нем говорят правильно. Эта привычка выработалась частично в результате шести месяцев позиционной войны с Си Кригером, который однажды кричал на него перед всей съемочной группой:

– К чертям этот королевский английский! Это Метро,[14] а не Виндзорский дворец! Здесь решаю я, на каком английском надо говорить!

– Фелисия всегда жила на нервах, – продолжал Вейн. – Я должен был понять, как ее утомили эта большая роль и такой шумный успех. Она явно была не в состоянии ездить по стране. И роль Джульетты довольно сложная.

– Думаю, что да, – согласился Брукс. Его знание Шекспира было весьма поверхностным, хотя, как все комики, он хотел, чтобы его считали «серьезным» актером.

– Дело даже не в самом тексте. Для зрелой женщины вообще трудно найти верную грань между чувственностью и невинностью, но для пары «самых известных в мире любовников», – он грустно покачал головой – как эти чертовы газеты продолжают нас называть, – что может быть опаснее, чем играть на сцене самую известную в мире пару влюбленных каждый вечер, а по средам и субботам даже дважды!

Он сердито загасил сигарету.

– Публика пришла поглазеть на нас, как будто мы были парой цирковых клоунов. Приходите, приходите все посмотреть на Роберта Вейна и Фелисию Лайл, самую знаменитую любовную пару после Эдуарда и миссис Симпсон[15] – и не менее скандальную! Она вот-вот потеряет права на своего ребенка! А его бракоразводный процесс тянется не один год, и конца ему не видно!

На мгновение Вейн закрыл глаза.

– В какой фарс мы превратили наши жизни. И ничего не добились, кроме долгов.

– Ну я бы не стал так говорить. Вы оба молоды, талантливы, знамениты… – Брукс притворно застонал. – Но если задуматься, то ты прав. Твоему положению не позавидуешь.

– Если бы мы были женаты, – продолжал Вейн, как будто он разговаривал сам с собой, – мы, по крайней мере, могли бы наладить свою жизнь. Лисия ужасно скучает по маленькой Порции. Она чувствует себя виноватой в том, что оставила дочь.

– Я люблю детей, – признался Брукс, и это было истинной правдой. Он любил, когда его окружали дети, был просто счастлив, когда выступал перед ними.

Вейн согласно кивнул.

– Я тоже. Я вырос в большой семье, и сам всегда хотел иметь такую же. И Лисия тоже. Но мы не можем ничего сделать, пока мы неженаты, понимаешь? У нас и так достаточно проблем с проклятыми репортерами из отдела светской хроники и с поборниками нравственности. Знаешь, когда мы приехали сюда, на студии потребовали, чтобы мы сняли два отдельных дома! Не могли позволить, чтобы зрители великой Америки узнали, что мы живем вместе «во грехе», как они говорят. Черт возьми, какая глупая страна!

– Но-но, полегче, приятель. Это все-таки моя страна. Но я не думаю, чтобы и в Англии вам удалось обзавестись ребенком без скандала.

Вейн пожал плечами.

– Верно. Но у нас дома никто не стал бы угрожать пикетированием театра из-за того, что мы живем вместе.

– Послушай, кино – большой бизнес. Это тебе не театр, не забывай об этом. Общественное мнение здесь очень много значит. Поэтому здесь действует только одно правило: «Не попадайся!» – Он понизил голос до шепота. Никто в Голливуде не умел этого делать лучше Рэнди Брукса, стены кабинета которого украшали награды Легиона нравственности; у него всегда были в запасе речи о «нравственных» развлечениях. – Хотя нет, – добавил он, – есть еще одно правило. Когда тебя сбили с ног, поднимайся с пола и продолжай драться или ты сойдешь с ринга.

– Кое-кто уже говорил мне нечто подобное, – сказал Вейн. – Это был мой отец. Было это, когда он уговорил меня участвовать в школьных соревнованиях по боксу.

– Что там произошло?

– Я получил нокаут. Мне разбили нос. «Поднимайся на ноги и дерись, Роберт!» – сказал отец.

– И ты стал драться дальше?

– Да. Перепуганный до смерти, возненавидевший этот спорт, я все же дрался. – Он потер нос, будто до сих пор чувствовал боль. – На следующий день я записался в школьный драматический кружок. Дело в том, что он собирался по тем же дням, что и секция бокса, поэтому я не мог участвовать в обоих одновременно. Меня не особенно интересовало театральное искусство, но я твердо знал, что не хочу заниматься боксом, и я больше никогда им не занимался. Забавно, правда? Я бы не стал актером, если бы мне не разбили нос в первом же выступлении на ринге.

– Слушай, наши истории очень похожи! Знаешь, когда я был маленьким, мы жили в Восточном Гарлеме. Это название, вероятно, ни о чем тебе не говорит, но жизнь там была суровая. Я и моя семья были единственными евреями в округе, поэтому мальчишки били меня каждый день. А если в этот день был престольный праздник, то и дважды. Знаешь, я начал думать, что у них каждый день был какой-нибудь праздник.

– И ты давал им сдачи?

– Шутишь? Вместо этого я нашел способ, как заставить их смеяться надо мной. Вот так я стал комиком.

Вейн попытался представить себе эту сцену – Рэнди Брукс в окружении своих мучителей, он отчаянно шутит и выделывает смешные трюки; худой мальчик с испуганными глазами. У него тогда, без сомнения, была такая же смешная внешность: ярко-рыжие волосы, зеленые глаза и бледная кожа, покрытая веснушками – ну просто цвета ирландского флага. Картина была странно трогательной, прямо сцена из Диккенса. Интересно, была ли здесь хоть капля правды?

Если бы Брукс не сказал, что он еврей, Вейн никогда бы не догадался, но Брукс постоянно упоминал об этом, как будто боялся, что люди могут подумать, что он скрывает свою национальность, потому что он изменил имя. На взгляд Вейна, в его лице не было ничего еврейского. У Брукса были выступающие скулы, твердый подбородок, а большой нос, длинный и прямой со странным утолщением на конце, который придавал его лицу удивительно скорбное выражение, когда Брукс не улыбался, и делал его смешным, стоило ему улыбнуться, был идеальным носом для комика. С помощью небольшой накладки и капельки грима он мог бы стать прекрасным носом для роли Сирано, и Вейн даже считал, что Брукс мог бы неплохо сыграть эту роль, если бы мог научиться не размениваться на шуточки.

Вейн сам удивлялся, почему Рэнди Брукс занимает его мысли. Вероятно, ему легче было думать о Бруксе, чем о Фелисии или своих финансовых проблемах. От мыслей о деньгах у Вейна начинала болеть голова. В нем с детства воспитали серьезное отношение к деньгам, научили беречь каждый пенни, экономить и откладывать на черный день. Его отцу удавалось при скромном жаловании школьного учителя делать вид, что он принадлежит к более состоятельному слою общества. Слово «экономия» могло бы стать девизом их семьи. Это касалось всего, начиная с горячей воды для ванны, которой все члены семьи пользовались по очереди, один за другим, так что к тому времени, когда доходила очередь юному Роберту принимать ванну, вода уже была чуть теплой и мыльной, до воскресного окорока, который мистер Вейн нарезал тонкими, как бумага, ломтиками и подавал только после того, как все уже успели утолить голод большой порцией йоркширского пудинга и картофельного пюре. «Сам не бери в долг и другим не давай взаймы», – вбивали в голову Роберта – однако, он сидит сейчас по уши в долгах за пять тысяч миль от дома.

Думать о Фелисии было еще болезненнее. Иногда душной калифорнийской ночью он лежал без сна, слушая монотонный шум дурацких поливочных машин, и пытался понять, что разладилось в их отношениях и почему. Наверное, ни одну влюбленную пару на свете не влекло друг к другу с такой страстью; и уж определенно ни у одной не было так много общего, как у них – они с Фелисией были не просто любовниками, они были партнерами. И все же на сцене между ними существовало соперничество, которое Фелисия всегда отказывалась признавать.

Послышался стук в дверь. В комнату заглянул Арни Бушер, режиссер.

– Приготовься, Робби, – отрывисто сказал он, потом, заметив Рэнди, расцвел в улыбке, как будто увидел королевскую особу. – Как дела, Рэнди? Как Натали? – спросил он. Рэнди поцеловал кончики пальцев, давая понять, что дома у него все в порядке.