Бокал красного сухого — сейчас это лучше, чем греческий салат и жареная баранина.

Доктор Сухарев сидел за центральным столом, окруженный почитателями таланта. Молодые хирурги не оставили рядом с божеством ни одного свободного места; я поставила бокал на столик около камина и пошла за едой. Моими соседками оказались четверо эндокринологов из какой-то ставропольской больницы, тетки веселые и говорливые. Помимо разговоров, они поддержали компанию в отношении вина и не стеснялись то и дело гонять официантов к нашему столику. Как все-таки хорошо обсуждать перебои в поставках качественного инсулина или новые рекомендации по лечению эндемического зоба, или сплетни вокруг всевозможных параллельных событий. На повестке дня — смена профессора с кафедры эндокринологии и, как следствие, сложности с повышением квалификации в заочном порядке. Кому заплатить и поскорее вернуться домой в ординаторскую, теперь непонятно. А еще бы защититься не мешало… да тоже, ни времени, ни сил.

Чем больше у врача пациентов, тем меньше времени и желания получать медали и звания, товарищи.

Славка то и дело поглядывал на наш столик; в итоге через пару-тройку часов пришло сообщение: «Закругляйся, мать, утром придется искать алказельцер».

«Английский надо учить, доктор. Профессор с таким уважением обращался, а вы через переводчика. Стыдно, Вячеслав Дмитриевич».

«Пусть русский учат. Какой бокал по счету, Елена Андреевна?»

К тому моменту и правда душа купалась в дурманящей беспечности и требовала ярких впечатлений; скоро организаторы банкета перестали выпускать людей с подносами, намекая на завершение посиделок. Славка покинул свой столик первым; никто из его собеседников не посмел закончить ужин раньше великого Сухарева. Я задержалась на пять-десять минут и вышла следом; комната триста семнадцать, третий этаж.

Мы не виделись целую вечность — такое чувство охватывало меня каждое свидание. Полчаса назад в ресторане простому трудовому народу представилась возможность пообщаться с Вячеславом Дмитриевичем Сухаревым, новым гением и гордостью российской медицины. Рядом со мной в постели лежал Слава Сухарев, такой же, как много лет назад. Сонный голос, мягкие низкие ноты и теплое дыхание.

— Немчура никак угомониться не хочет.

— Зовут переехать?

— Не поеду. Я сам себе хозяин, чего еще надо. Еще немного помотаюсь, надо валюты подсобрать.

— Светило, да и только. Народ так в рот и заглядывает.

— Смешно.

— Со стороны и правда смешно.

— Лен… я три дня как у матери ночую.

Слова утонули в темноте, Варькино беспокойное лицо тут же всплыло перед глазами. Тихо, несколько глубоких вдохов; время застыло, тени вокруг потеряли опору и поплыли между стрелками невидимых часов. Я потянула на себя смятое покрывало и сползла на пол; теперь можно прислониться головой к краю кровати.

— Что ты сказал дома?

— Что-то сказал, не помню. Какая разница теперь. Лен, ты с Ефимовым говорила?

— Слава… я…

— Я понял, можешь не напрягаться.

— Слава, послушай… я видела твоих детей.

В комнате было зябко и неуютно. Славка взял с журнального столика очки, спустился с кровати и сел рядом. Сутулый, с годами широкие плечи совсем опустились вниз, руки стали еще более жилистыми. Много седых волос, бешеные кудри давным-давно отрезаны. Под глазами темные круги; хоть и надел очки, а все равно щурится; не надо быть окулистом, и так понятно — вот уже несколько лет, как неуклонно падает зрение.

— Про что речь, Лен?

— На Крестовском, около детской поликлиники… во вторник, кажется. Я видела их. Наверное, с бабушкой были… они очень на тебя похожи…

— Я никого не бросаю, если ты про это.

— Я знаю, Слав, ты никого не бросишь.

— Решила дальше мучиться?

— Мы будем мучиться в любом случае, Вячеслав Дмитриевич.

— Мне не перед кем извиняться, я должен только пацанам. За ошибки давно заплачено.

— Может, перед ней и не будешь извиняться. А перед детьми все равно придется. Слава, мы с тобой как Редрик Шухарт, помнишь, как там, у Стругацких… Мы ползем к своей цели, ползем во что бы то ни стало, по грязи, по неизвестности, и всех вокруг себя приносим в жертву. Слава, я не могу дышать, когда говорю об этом, правда. Мне больно, очень-очень больно.

— Мы не виноваты. Это в армии — обед и душ по расписанию, в жизни так не получается.

— Я знаю, Слава, я знаю! Мы и правда ни в чем не виноваты. Знаешь, еще пару лет назад не было бы и тени сомнения. Так хотелось жить с тобой, дышать одним воздухом, быть счастливой рядом, вместе. А теперь я уверена наперед — мы утонем по горло в чужом горе, оно не даст нам дышать. Я прошу тебя, пожалуйста, возвращайся к детям, они еще совсем маленькие. Ради меня, ради того, что мы с тобой не растеряли за столько лет. Я буду жить с мужем, потому что ему уже за пятьдесят, он скоро начнет стареть и болеть, а кроме меня, у него никого нет. Это даже страшнее, чем бросить маленького ребенка. Боже, ведь мы оба тогда совершили ошибку, мы оба струсили. Теперь от себя не убежать и от людей вокруг тоже.

Я смотрела на его лицо, в один миг состарившееся лет на десять. Вот как бывает, господа режиссеры — последние три дня до этой злосчастной конференции Елена Андреевна провела в страхе. Я боялась мужской ярости, его лица, искаженного гневом, слов о предательстве и моей нерешительности. Но в жизни часто происходит совсем не то, чего мы боимся.

Доктор Сухарев снял очки, на секунду отвернулся и смахнул что-то с лица. Тихий голос, большие теплые ладони на моих волосах.

— Как жить-то без вас, Елена Андреевна?

— Я только прошу, не отказывайся от меня, пожалуйста. Не оставляй меня. Мне много не надо, хоть иногда, как мы сможем, как будет время, но только видеть. Я вас очень люблю, Вячеслав Дмитриевич. Кроме тебя, дочери и нашей старой больницы ничего толкового в жизни не случилось и уже не случится, я теперь это точно знаю.

— Значит, на краешке?

— Пусть на краешке. Это и так огромный подарок. Знаешь, смотрю вокруг, все довольны, сыты, у всех дети, работа, дом… и как будто больше ничего и не надо, больше ничего не существует. Но ведь мы существуем с тобой, Славка, хотя это кажется невозможным; чем больше лет проходит, чем старше становимся, тем нереальнее. Я счастлива, я так счастлива, жизнь сделала для нас исключение. Мы оба счастливчики.

— Счастливчики, значит.

— Нам повезло, правда, поверь мне, пожалуйста! Слава, разве можно после всего, что пришлось пережить, после смерти Костика, разве можно теперь ломать чужие жизни?! Ты помнишь, как мы водилу пьяного в рентген-кабинете решили притормозить? А ты потом шесть часов его с того света выковыривал, вспомни!

— Я все помню.

— Значит, мы не убийцы. Господи, мы каждый день отрываем от себя по кусочку, отдаем свои силы другим людям, с каждым больным. Пусть вокруг будет жизнь, Слава. Я очень тебя прошу.

— Водилу звали Петр Пахомов, тридцать восемь лет.

— Теперь мы старше и его… Боже, сколько времени прошло с той ночи. Никто, кроме тебя, не смог бы его прооперировать, это точно.

— Долго провозился, Елена Андреевна. Не мог сосредоточиться толком… все вспоминал, как ты злишься. Сводишь брови к носу и морщишь лоб. Мог бы и быстрее закончить.

— Посмотри на нас, Славка… нам обоим раздали лучшие карты, еще при рождении; только теперь я учусь ценить это. Знаешь, я все думаю, когда судьба дала так много, и талант, и силы, и любовь, а ты и душой и мыслями все рвешься куда-то, не находя покоя, что это значит?

— Значит, у нас одинаковый вид сумасшествия, Елена Андреевна. Хотя без трусов из окна я пока не выпрыгивал.

— Это когда было, доктор! Старая симптоматика, теперь совсем другая стадия. Новые сны, Вячеслав Дмитриевич, временами очень интересно.

— Заинтриговала…

Славка на пару секунд устало закрыл глаза, а потом сел ближе и сгреб меня в охапку.

— Трудно без тебя, Ленка. Иногда в операционной кажется, вот-вот за стеклом увижу, ты стоишь, руку к стеклу приложила… а рядом Костик… помнишь, стульчик его любимый, круглый такой, железный…

— Я с тобой, Слава, а дальше будь что будет. Только не пропадай из моей жизни, пожалуйста.

До рассвета мы больше не сказали друг другу ни слова; Славка медленно целовал мое лицо, волосы, шею; отчаяние и страх постепенно отступали в темноту, оставив нас двоих наедине. Заснули около пяти часов утра; перед тем, как провалиться в другое пространство, я подумала — наверное, после таких ночей рождаются самые счастливые дети. Жаль, что у нас не родится ребенок; только об этом я сожалела и больше ни о чем.


Утром проспали, почти на час опоздали на второй день конференции. Лекции закончились к обеду, а потом обратная дорога; фирмачи заказали индивидуальный транспорт для каждого учреждения, поэтому Елена Андреевна снова ехала в одиночестве. В дороге я заново перелистывала прошедшую ночь, пытаясь навсегда удержать в памяти каждую мелкую деталь. Славкино лицо в темноте, усталые глаза и море невысказанных слов; такой уж немногословный доктор Сухарев уродился. Поездка длинная, на заднем сиденье слегка укачало и от того сильно клонило в сон; десять лет назад можно было не спать и работать по несколько суток. Теперь, после бури, накатила усталость и апатия. Тревожные мысли полезли в голову, тоскливое похмелье и ожидание неотвратимой расплаты за все, что было сделано, пусть даже ненамеренно.

Что, если я больше никогда не увижу его? Я буду существовать, и только иногда чужие люди расскажут про великие дела доктора Сухарева, где он оперирует, как и с кем живет, какие безнадежные головы вернул в сознательный мир.

А потом поняла, что даже это не страшно. Столько прекрасных минут было отпущено, столько чувства, не потерявшего силу за много лет.