— Кто-то вроде плакался, что дома нет хлеба, кто-то как будто три дня не ел — или я ошибаюсь?

— Не хлебом единым жив человек, — ответствовал я. — Сейчас мы возьмем в гастрономе мяса, зелени, пару бутылок сухого или шампанского, лучше сухого, и ты сама побудешь в роли московской хлебосольной хозяйки. Молодой, удачливой и красивой, — добавил я, видя ее задумчивость.

Момент был несколько щекотливый. Я пояснил, что обойдется такой праздник не дороже, чем заурядный обед на одну персону в любом московском кафе. И дело не только в том, что не оскудеет рука дающего — черт побери, ты мне просто нравишься, ты мне действительно нравишься и я не хотел бы выглядеть перед тобой альфонсом — ты хоть знаешь, что такое альфонс? — вот видишь, ты действительно неглупа, забудь про это мясо, расслабься.

— Я альфонс не потому, что позволяю женщинам кормить себя обедом, хотя и на этот счет у меня нет предрассудков… Я альфонс, потому что беру в любви больше, чем отдаю — а почему так, не знаю. Наверное, от восприимчивости к красоте, добру, душевности — чужой красоте, чужому добру, чужой душевности… Черт его знает… Это на меня шампанское подействовало, должно быть…

— Я тоже в этом смысле альфонс, — сказала Лиза. — Так что держись.

Она вытряхнула на стол содержимое своей сумочки, пересчитала деньги и объявила, что принимает приглашение быть моей гостьей, кормилицей и хозяйкой и что мы должны уложиться в четыре часа и пятнадцать рублей.

В такие параметры да с такой девушкой грех было не уложиться. Я не сомневался, что поставленную перед нами задачу мы с честью выполним.

3

На кухне жарилось мясо и варился картофель, а в моей комнате — свою родители предусмотрительно запирали — в моей комнате с видом на уезжающий в сизую парижскую дымку московский бульвар пел Элтон Джон, оказавшийся слишком приторным для последующих времен, и исходили соком в сметану болгарские помидоры, заправленные солью, луком и перцем. Я сидел на диване, в одиночестве попивая рислинг. Лиза, сославшись на жару, только что убежала под душ, а до этого мы целовались на кухне и на диване, и теперь меня всего трясло. Пора было проявлять инициативу, я пил кислый рислинг и готовился ее проявить. Даже сходил на кухню и убавил, насколько возможно, огонь под кастрюлей и сковородкой. Значит, так, думал я, возвращаясь в комнату и присаживаясь на диван… Лиза плескалась под душем, и мне очень живо представилось, как она плещется, голенькая, как бережно обводит мыльной мочалкой грудь и вообще как моет свое гибкое тренированное тельце. В Новогрудке все девочки увлекались гимнастикой. Значит, так…

— Здесь чей-то халат, можно его накинуть? — крикнула Лиза из ванной; я ответил, что можно, про себя удивляясь ее нахальству и непровинциальной какой-то смелости: для шестнадцатилетки из Новогрудка она вела себя на пять с плюсом.

— Совсем другое дело! — сообщила она, появляясь босая, в мамином халатике, вся посвежевшая и веселая. — Как наше мясо?

— Ваше в полном порядке, — сострил я. — А то, что на кухне, подгорало, и я убавил огонь.

— Ф-фу… И тебе не стыдно?

Она выставила вперед ножку и заголила ее почти до основания. Сердце мое упало, прямо-таки ухнуло вниз — я пристыжено развел руками: ничего нелепее и глупее слова «мясо» придумать было нельзя. Это была стройная, точеная, округлая ножка, она оказалась взрослей и весомее Лизиного тела; вдруг я понял, что по-настоящему эта девчонка только начала нагуливать красоту, что настоящая красота придет к ней еще не скоро — когда душа, быть может, уже порастратит свой пыл, и что красота эта будет великой, способной повелевать и ранить — мстительная красота, знающая себе цену и умеющая распорядиться собой — все это промелькнуло перед моим носом вместе с заголенной ножкой, а в следующее мгновенье Лиза уже сидела у меня на коленях и принимала извинения, и мы пили рислинг, и я чувствовал ее тело, только мамин халат меня немного смущал. Он совсем не возбуждал меня, добрый старый мамин халат, скорее наоборот, и я попытался объяснить это Лизе, напирая почему-то на отсутствие эдипова комплекса — она не знала, с чем это едят, но рациональное зерно моих сбивчивых рассуждений просекла верно.

— Я не могу его снять, потому что под ним ничего нет, — призналась она, переползая с моих колен на диван, но там оказался я, оказалось, я тоже переполз на диван и что-то горячо говорил Лизе, а потом уже не говорил, и это самое, наконец-то, подумал я. Лиза вцепилась в меня, как маленький кровосос, это было не очень сексуально, но говорило о полноте чувств, потом мы нашли то, что надо, быстрые точечные поцелуи в одуряющем темпе и медленные, проникновенные, вяжущие, — в голове у меня забегала рота крохотных, с мелкую дробь барабанщиков, и дело пошло. Грудь у нее оказалась маленькой, тугой и необыкновенно чувствительной, от нее шел волнующий, непередаваемо нежный запах, чего нельзя было сказать о мамином халате; впрочем, халат уже был распахнут. Рука моя блуждала маршрутами отважных и смелых, потом дерзко проникла в Лизу и та, вздохнув, задрожала, заметалась у меня под рукой юркой ящеркой, совсем запуталась в остатках маминого халата, который в конце концов полетел чуть не на люстру, а свою одежду я сорвал рывком, как скафандр. Лиза опрокинула меня на себя — нам незачем было заниматься любовной игрой, не до игры нам было — и я увяз в Лизе, как муха в варенье, увязал, тонул, брал, гудел, как колокол во дни торжеств, потом взревел, как ракета, и то ли взрывной волной, то ли на реактивной тяге меня выбросило на сушу, и я очнулся от Лизы, но не освободился.

Потом все повторилось.

Потом мы пили вино и баловались.

Это мы опускаем, дабы не вводить читателя в искушение. Мы просто баловались; невесомые наши тела висели под потолком, помятые и неуклюжие, как повседневные робы, а души беззаботно озорничали и нежничали. Мы были счастливы, что нашли друг друга, счастливы и благодарны друг другу за праздничную легкость общения, за нежное сияние и дрожь воздуха, за блаженство освобождения от собственной оболочки — мы узнали друг друга еще в кафе, мы сразу отличили друг друга по легкости, искренности, ненасытности, по жадности к жизни, умению высечь из банальной случайной встречи праздничный фейерверк, залп из всех орудий — словно два корабля, встретившиеся в открытом море — и мы любили друг друга; в нежности и озорстве вызрели страсть, азарт, бесплотные наши тела налились земными соками и плюхнулись вниз на продавленный многострадальный диван.

И от нее совсем не пахло любовной женской истомой — только вином; только вином, разгоряченным молодым телом и совсем, совсем немного — маминым дезодорантом, который, по-моему, стоял в ванной.

4

На слабом огне мясо не столько пригорело, сколько ссохлось, и мы ожесточенно рвали его на части. Потом все померкло, погрустнело и обернулось суматошными сборами: четыре часа промелькнули, наше время вышло.

— Я ничего не забыла? — спросила Лиза, впопыхах оглядывая комнату. — Может, оставить что-нибудь, чтобы вернуться?

Я готов был порекомендовать ей бросить копейку, а лучше рубль, но сказалось иначе:

— Ты оставила здесь частицу себя, а значит — вернешься.

Мы поцеловались, как в последний раз, словно там, за порогом квартиры, поцелуи будут уже не те.

— Оставайся, — сказал я. — Не валяй дурака, Лизка, к черту сестру, слышишь?

— Да ты что, она же позвонит маме! — испугано закричала Лиза. Поехали, она такой гвалт поднимет — вся Москва на уши встанет!

Мы выскочили, сели в такси и помчались на Белорусский вокзал, глядя, как обалделые, на оживленные вечерние тротуары.

— Что это за улица? — спросила Лиза, когда мы ехали по улице Горького.

Я сказал.

— Ну, вот… — протянула она разочарованно. — Посмотрела Москву.

— В кино посмотришь.

— Давай попробуем так… — Она задумалась, голубые глазки стали далекими и сосредоточенными. — Скажем, что ты мой одноклассник, твоя фамилия Володя Смирнов, ты в Москве с родителями, живете у родственников… Нет, не поверит, вот дура, ведь не поверит! Или так: мы познакомились прошлым летом в Артеке, я там действительно была прошлым летом, в третью смену, а завтра у нас слет бывших артековцев, трам-там-там, отлично все получается, а? Переночую у подружки, а после слета домой. Идет? Подружка согласна? Ой! Учти, тебя зовут Леша, ты переписывался со мной после Артека. Понял?

Я кивнул. Мы выскочили из такси, побежали в зал ожидания, нашли сестру, которая бродила по залу на задних лапах, как бронтозавр, не зная, на кого обрушиться — Лиза встала перед ней свечечкой, и та обрушилась на нее с упреками. Лиза поникла, я тоже понял, что кончен бал, потому что с сестрой все было ясно с первого взгляда: это была дура, притом дура набитая, истеричная и неуправляемая педагогиня — проще было бы уломать бронтозавра. Уродиной я бы ее не назвал, скорее наоборот — лицо было красивым, но белым как мел и непривлекательным, и вся она была неловкая, грузная, провинциально одетая, и выражение лица у нее было ужасно провинциальное. Стоило Лизе заикнуться о нашем с ней пионерском слете, как у сестры по щекам потекла тушь, она замахала руками, вспомнила маму, бога, венерологический диспансэр, провинциализмы типа «только через мой труп», «принесешь в подоле», а также популярное на Белорусском вокзале «ни в коем разе». Лиза улыбалась мне издали вымученной улыбкой. Отступать было некуда. Я подошел, представился, рассказал, как долго и тщательно мы готовились к слету и какие цели преследует это мероприятие, традиционно проводимое под эгидой Всесоюзного штаба пионерских дружин, членом коего я имею честь состоять, пожурил Лизу за легкомыслие («Да-да, она очень легкомысленная, я даже не знаю…» пробормотала педагогиня, с трудом скрывая недоверие к моей персоне) — за преступное легкомыслие, уточнил я. А как иначе назовешь нежелание поддерживать связи с нами, артековцами, молодой порослью и надеждой — такие связи надо ценить смолоду, верно? — сегодня они артековцы, завтра выпускники привилегированных вузов, а послезавтра, глядишь, иных уж нет, а те далече… Сестрица зачарованно кушала этот бред.