Владимир, разумеется, пообещал, что потерпит, не оставит и так далее. Но внутри его кто-то уставший и разуверившийся безнадежно шептал о том, что ничего не исправить и не возвратить, и что без такого верного союзника, как графиня Анна, ему вовсе не на что рассчитывать. Анна в самом деле сделала что могла… и ждать было больше нечего. А в Раздольном уже поспела земля, в голубом, как промытое стекло, небе звенят жаворонки, и кони ищут молодую траву на холмах, и все деревни вышли в поле, босые мужики идут за сохами и боронами, и… Права Наташка, и Северьян уже измучился совсем, не отвези его сейчас в Раздольное — чего доброго, сорвется по старой памяти бродяжить в Крым, и Фролыч доживает последние свои дни и боится помереть, не увидев молодого барина… Нужно ехать.

Владимир встал из-за стола. Вздохнул, потянулся до хруста и, глядя через плечо насторожившегося Северьяна в открытое окно, за которым качались белопенные ветви вишен, проговорил:

— Дождись Натальи, и начинайте укладываться. Я схожу в редакцию… вечером поедем.

— Дмитрич, может, погодим еще?.. — помолчав, осторожно спросил Северьян.

— Чего годить? Сам мне уже всю душу вымотал… Собирайся. Пора. Землю упустим. — Черменский сдернул с вешалки куртку и, не оглядываясь, вышел за дверь.

* * *

— Пускай погибну я, но прежде

Я в ослепительной надежде

Блаженство новое зову-у-у…

— Отлично, Соня, прекрасно! Теперь я вижу, что так правильно! Оставляем это фортиссимо, и более — нигде до конца арии! — Половцев взбежал на авансцену так стремительно, словно ему было не сорок пять, а восемнадцать лет.

Софья, едва успевшая перевести дыхание, широко улыбнулась и протянула руку:

— Ну вот, я же говорила! Я чувствую, что так лучше!

— Ура безошибочным чувствам лучшей сопрано России! — провозгласил из партера «Онегин» — Ваня Быков, тридцатилетний бас, найденный Половцевым в церковном хоре города Гданьска полгода назад. Глядя на него, Софья в который раз с беспокойством подумала об ограниченных возможностях театрального гримера, которому предстояло перед спектаклем превратить этого атамана Кудеяра с косой саженью в плечах и носом, напоминающим идеальной формы картофелину, в скучающего, пресыщенного жизнью аристократа. Но старый гример Сидорыч, переманенный Половцевым из Мариинки, бодро успокаивал и Софью, и самого «Онегина»: «Не волнуйтесь, господа артисты, я из волжского грузчика графа Альмавиву делал так, что комар носа не подтачивал! Фигура вполне мужеская имеется, а все остальное — дело ремесла!»

Софья с Иваном лишь вздыхали и тревожно переглядывались: приходилось верить Сидорычу на слово.

К Ваниному голосу присоединились и другие, перешедшие в смех и аплодисменты. Вся труппа «Домашней оперы» собралась сегодня в зале — несмотря на то, что репетировать должны были лишь Татьяна, Онегин и Гремин. Софья уже привыкла к тому, что тут живо и искренне интересуются не только своей партией, но и успехом всего спектакля. «Домашняя опера» напоминала ей театр «Семь цветов Неаполя» синьоры Росси: здесь, как и там, труппа была молодой, легкомысленной, смешливой и очень талантливой — талантливой настолько, что никто не завидовал успехам другого. А может, Половцев просто умел выбирать людей. Во всяком случае, когда Софья осторожно спросила Любу Стрепетову, колоратурное сопрано, толстенькую веселую блондинку, не думала ли она сама попробовать Татьяну, та лишь беспечно рассмеялась:

— Господь с вами, Сонечка, при моей-то комплекции? Татьяну должна исполнять девушка вроде вас — эфир зеленоглазый с косой, томная и несчастная… А я буду спокойно себе петь Маргариту в «Фаусте»! Пухленькая, беленькая невинная Маргарита — это пикантно и вполне в бюргерском духе! И Мефистофелю интересно будет… Я уверена, что он, как все мерзавцы, как раз таких и любил!

— А… Фаусту? — спросила Софья, лихорадочно вызывая в памяти забытые строки Гете. — Разве не его вы должны прельстить?

— Ах, Фауст такой болван! — всплеснула руками Любочка. — Вы никогда не замечали, что он совершенно не способен сам соображать и может лишь брать то, что подсовывает ему этот черт?! А Мефистофелю нужно любой ценой довести Фауста до «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» И, разумеется, он судит по себе, как все мужчины! Что прекрасно Мефистофелю, то и Фаусту сойдет! — И Любочка комически подхватила обеими руками аппетитные полушария своей груди (дело проходило в женской уборной).

Софья расхохоталась так, что из соседней уборной обеспокоенно застучали как раз те самые «Мефистофель» и «Фауст», о которых шла речь.

— Эй, дамы! Тут, между прочим, в дырку все отлично слышно! Любочка, вот уж не ожидали от вас такой смелой трактовки Гете!

— Рада стараться, ваше благородие! — зычно проорала в ответ Стрепетова и подмигнула Софье. — Да что же вы смеетесь, наш Мефистофель, между прочим, бывший штабс-капитан, в Турецкую с башибузуками воевал! Его Иван Никитич в ресторане встретил, он там в сильном подпитии пытался, вообразите, цыган научить петь дуэт Демона и Тамары!

Вот в такой пестрой, веселой и беспечной компании Софья пребывала уже третий месяц. Репетиции «Онегина» шли полным ходом и для Софьи, выучившей свою партию еще в Большом, не составляли никакого труда. Спеваться с «Ольгой» и «Онегиным» было легко, эти еще совсем молодые люди не успели приобрести амбиций маститых артистов и с охотой соглашались на компромиссы и уступки друг другу. Половцев весьма профессионально выполнял обязанности режиссера, и Софья даже не представляла, — когда он успевает заниматься своими коммерческими делами, если каждый день по два-три часа проводит в опере. Иван Никитич был настолько захвачен «Евгением Онегиным», что всерьез намеревался дать премьеру в конце сезона, — несмотря на дружные уверения артистов, что никто так не делает.

— Это пусть в Мариинке не делают и в Большом! А мы сделаем! И Москва узнает, что такое настоящая опера, настоящий Чайковский и настоящий успех! — уверял Половцев, по-молодому блестя татарскими глазами и захватывая своим кипучим азартом остальных. Через неделю Софья уже поняла, отчего этому человеку способствует успех во всех делах: противиться напору и обаянию Ивана Никитича было совершенно невозможно.

Репетиция подходила к концу, Ваня исполнил последнюю арию Онегина, Софья допела «Счастье было так возможно, так близко…», из кулис вышел Гремин в халате, с тем, чтобы величественно показать Онегину на дверь… и в этот момент Половцев вдруг спросил из зала:

— Софья Николаевна, вы чем-то недовольны?

— О, что вы, ничуть… — машинально ответила она. И смутилась, поймав внимательный и острый взгляд Ивана Никитича. — Право же, нет… Я хотела лишь сказать… Это, разумеется, никакого отношения не имеет к моей партии, и я, верно, не должна… Но…

— Говорите же, Соня! Нам всем интересно! — как маленькой девочке, улыбнулся ей Половцев.

Софья растерянно посмотрела на обращенные к ней лица артистов, вздохнула… и решилась.

— Иван Никитич, если я не права, скажите мне сразу же, и я более рта не открою, клянусь! Я солистка, а не режиссер, мое дело петь. Но, видите ли, я все время думаю: к чему этот последний выход мужа Татьяны? У Пушкина его нет… И, на мой взгляд, совершенно правильно! В романе сказано: «И здесь героя моего в минуту, злую для него, читатель, мы теперь оставим». И всё! Я уверена, что и Петру Ильичу не нужна была эта мораль в конце! Ведь Гремин не произносит ни единой реплики! Ни слова, ни звука! Просто этакая статуя Правосудия, указывающая на двери, — а для чего? Вы полагаете, что Онегину мало досталось? И разве он в чем-то виноват? И, если муж Татьяны знает обо всем и делает подобные жесты, стало быть, она сама ему об этом и рассказала! Иначе никак, а разве Татьяна могла так поступить? Как бы то ни было, она любит Онегина и вряд ли желает его унижения! Впрочем, я, верно, ошибаюсь…

— Нет, не думаю, — медленно произнес Половцев, не сводя с нее внимательного взгляда. — Боже, Софья Николаевна, как вы взволнованы! Признайтесь, что вам не только что пришло все это в голову?

— Разумеется, нет! Я еще в Большом не могла понять… Но… Там и без этого было достаточно поводов для скандала.

Среди артистов короткой волной пробежал смех. Растерянная Софья посмотрела на Половцева, тот, в свою очередь, — на баса из Калуги Нила Гаврилыча Богоявленского, бывшего протодьякона.

— Что скажешь, Гремин? Твоя партия урезается!

— Скажу, что барышня права, — прогудел Богоявленский, лукаво поглядывя на Софью из-под лохматых бровей. — Мне нет никакой радости являться Немезидой в шлафроке… и не брать при этом ни одной ноты… Тогда как я, может быть, Онегину искренне, по-мужски сочувствовал бы на месте Гремина. Я-то в супруге своей уверен! От таких, как я, генералов по Онегиным не бегают, уверяю-с!

Грянул такой хохот, что испуганной Софье показалось, будто закачался занавес.

— Что ж, замечательно, если никто не в обиде, тогда попросту убираем эту сцену, — довольно проговорил Половцев. — Странно, что я сам не заметил до сих пор. Что значит женский взгляд! Благодарю вас, Софья Николаевна, вы прирожденный режиссер, все свободны до вечерней генеральной репетиции. А я уже опаздываю в Торговую палату.

Он протянул руку, галантно помогая Софье спуститься в зал, улыбнулся ей, пожал руки «Гремину» и «Онегину», — и, не оглядываясь, пошел к выходу. Уже в дверях Половцев разминулся с какой-то барышней, поклонился ей и заспешил дальше. А барышня торопливо подошла к самой сцене — и Софья сразу же узнала ее, и что-то резко, больно дернулось под сердцем. Перед ней в расстегнутом мужском макинтоше, в маленькой черной шляпке, из-под которой выбивались вьющиеся пряди, с чуть откинутой назад головой стояла Ирэн Кречетовская.

— Здравствуйте, госпожа Грешнева, я пришла говорить с вами, — спокойно, строго сказала она, посмотрев на Софью темными, чуть прищуренными глазами.