В сумерках, когда вся Москва пьяным-пьяна догуливала Пасху и с улицы доносились хмельные нестройные голоса, рев гармоник и бабьи взвизги, Анна сидела без огня и любовалась луной, которая снова всходила над крышами переулка золотой монетой, уже немного ущербной. Довольная Даша убирала со стола. Впервые за неделю ей удалось наконец как следует накормить барыню, и вся приготовленная «праздничная пишша» пошла впрок.

— Чаю изволите испить, барыня? У меня и куличи, и пироги, и пастила от Елисеева закуплена…

— Чуть позже… Даша, кажется, кто-то подъехал?

— Ваша правда. — Горничная, подбежав к окну, прислушалась. — Пойду открою. Принимать? Аль нет?

— Сначала доложи. — Анне не хотелось видеть никаких гостей.

— Слушаюсь. — Даша ушла.

Через некоторое время послышался короткий приглушенный разговор в передней, затем — Дашин возражающий голос, перебитый решительным мужским басом. Узнав его, Анна побледнела, поднялась с кресла, зачем-то неловко накинула на одно плечо шаль — и в комнату быстрыми шагами вошел полковник Газданов.

— Аня, Христос воскрес! — широко улыбаясь, произнес он, и Анна вдруг почувствовала, как незнакомо, больно у нее защемило сердце при виде этих черных глаз, жестких, ястребиных черт лица и высокой широкоплечей фигуры. — Я — прямо с корабля на бал! То есть с поезда к тебе! Прости, что без предупреждения, твоя Даша встала было в дверях, утверждает, что у тебя «непоколебимая ипохондрия», но я все равно прорвался! Потому что соскучился страшно! Что с тобой, отчего ты не принимаешь в такой день, ты больна? Аня! Почему ты плачешь? Я… настолько не вовремя?

— Прошу садиться, князь… Воистину воскрес… — Анна едва справлялась с дрожащими губами, отчаянно боясь лишь одного: грохнуться в обморок. — Вы… действительно несколько не вовремя…

— Аня! — Газданов и не подумал сесть, подойдя вплотную к Анне и внимательно, тревожно посмотрев в ее лицо. — Что случилось, я опять в чем-то провинился? Что это за «вы» снова между нами?! И как я мог тебя огорчить, если всего полчаса как в Москве?!

Анна, не отвечая, пристально смотрела в черные глаза стоящего перед ней мужчины. И решение пришло внезапно, ясное, спокойное, единственно правильное. Сразу же исчезла дрожь, растворилась подступающая к горлу дурнота. Глубоко вздохнув и удивившись про себя — как это она могла столько времени быть такой дурой, — Анна вытерла слезы, жестом пригласила Газданова подойти вместе с ней к столу и переставила свечу так, чтобы ее свет упал на кожаную папку. Газданов посмотрел на нее — и медленно перевел взгляд на Анну. Он не изменился в лице, лишь на мгновение ей показалось, что на жесткой, словно вылитой из меди скуле дрогнул желвак.

— Сядь, пожалуйста, Сандро, — спокойно попросила Анна, кладя ладонь на коричневый переплет с засохшими на нем пятнами крови. — Сядь, и я все расскажу тебе. Все как есть, и после этого мы расстанемся навсегда. Выслушай меня и, по возможности, не перебивай. Рассказ мой будет недолгим.

* * *

— Дмитри-ич… Дмитри-ич… Да просыпайся уже, Дмитрич, ну?!

Просыпаться не хотелось, и Владимир сердито замычал, зарывшись головой в подушку, но настойчивое шипение над самым ухом не прекратилось ни на миг. В конце концов пришлось сдаться и открыть глаза, потеряв всякую надежду остаться в осеннем теплом Крыму, на нагретом солнцем песке, у зеленоватых, мягко лижущих гальку волн. Сразу же оказалось, что он находится не на крымском побережье, а в своей квартире на Остоженке, что в открытое окно лезут зацветающие ветви вишни, что над этими ветвями — голубое безоблачное майское небо, которое заслоняет встрепанная голова Северьяна.

— Ты чего шипишь, дурак? — удивился Владимир, поднимаясь на локте. — Что стряслось? Который час? Манька, доброе утро… ты еще здесь?!

Последнее адресовалось худой и мосластой, молоденькой, донельзя растерянной проститутке, которую вчера на ночь глядя Северьян притащил в дом и которая сейчас стояла рядом с другом, кое-как, явно наспех, одетая, и смущенно теребила в пальцах расшитый стеклярусом ридикюльчик.

— Так что вот, ваша милость… Не успела вовремя оторваться-то, заснули мы под утро с Северьяном Дмитричем напрочь, просыпаемся — а у вас в кухне уж поют-с…

Ничего не понявший Владимир перевел глаза на Северьяна. Тот, поймав взгляд друга, пожал плечами и дернул лохматой головой в сторону кухонной двери. Владимир машинально прислушался — и только сейчас сообразил, что в кухне в самом деле поют. Красивое, чуть приглушенное, очень знакомое ему контральто с чувством выводило:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки,

Позарастали мохом-травою,

Там, где гуляли, милый, с тобою…

— Наталья приехала?! — поразился Владимир.

Северьян уныло кивнул:

— Утром! С первым паровозом, чертова кукла, явилась… Пришла, плиту раскочегарила, оторва, самовар поставила, поет вон…

— Так в первый раз, что ли? — растерянно спросил Владимир.

В случившемся действительно не было ничего особенного: за зимний сезон Наташка не однажды являлась из имения с отчетом о текущих делах и жалобами на отбивающегося от рук Ваньку. Она не забывала привозить корзины, полные домашней снеди, на которую Черменский с Северьяном набрасывались как на манну небесную. Северьян во время этих приездов «зазнобы» ходил весьма довольный: они с Натальей давно перестали прятаться по углам и, несмотря на категорический отказ Северьяна венчаться, уже считались в Раздольном людьми семейными. Наташка, впрочем, на законном браке не настаивала, по-прежнему называла Северьяна на «вы» и «благодетелем» и безропотно жила в имении всю зиму на положении соломенной вдовы. Изредка наезжая в Москву, она успевала за пару дней отскрести холостяцкую квартиру Черменского, перестирать гору белья, наготовить еды на полк солдат и осторожно дать понять, что и она, и Ванька-балбес, отцовской милости не стоящий, и едва таскающий ноги Фролыч ждут не дождутся возвращения хозяев. «Весной к пахоте вернемся, Наталья», — клятвенно обещал Владимир.

— Дмитрич, что делать-то?! — трагическим шепотом воззвал Северьян. — Кто ж знал, что Наташка заявится нынче?! Куда вот я теперь Маньку дену? Мимо кухни-то ее никаким крюком не выпроводишь, все едино видно будет… Не в окно ж кидать, застрянет еще! Ой, крику, поди, будет… Оно ж, бабьё, всё без понятья в таких-то делах…

Положение казалось отчаянным. Владимир, вскочив, подошел к окну и сразу же понял, что выпроводить Маньку через него в самом деле не удастся: мало того что прыгать со второго этажа было высоко, так еще и прямо под окнами джунглями разрослась молодая крапива.

— Северьян Дмитрич, я под кровать заховаться могу, — тихо предложила Манька. — А как ваша супруга хоть на минутку из дому вывернется, я тут и шмыгну…

— Некуда ей выворачиваться, дура, — с досадой возразил Северьян. — До ночи, что ль, под кроватью проваляешься?.. Тьфу, грехи наши тяжкие, и надо ж было вляпаться на старости лет… Дмитрич, слушай, а давай я ее тебе оставлю, а?..

— Чего?!.

— Дмитри-ич! Ну что тебе стоит-то?! — взмолился почуявший выход Северьян. — С тебя у Натальи спрос какой?! Не ейное дело думать, кого барин себе с улицы водит! Она и рта не откроет даже, я наверное говорю! Счас давай я Маньку-то у тебя посажу, а сам на кухню, как порядочный, вылезу, а вы чуть попозжей выгребайтесь вдвоем мимо нас — и всего-то делов…

— Да иди ты к чёрту, болван!.. — возмутился было Черменский, однако тут же понял, что это, кажется, действительно единственный выход из положения. Но до чего, черт возьми, глупо получается…

— Как ты мне надоел со своими девками, право! — в сердцах выругался он. — Сколько раз говорил: — Не води сюда, сам у них оставайся, коли нужда! Я сюда хоть одну приводил?! Ну, скажи, сукин сын, — приводил?! Нет! А твои дивизиями маршируют! Если еще хоть одну шалаву мне прятать придется…

— Дмитрич, вот ей-богу, не буду больше! — Северьян вскочил и кинулся за дверь, напоследок бросив: — Манька, сиди, лахудра! Через полчаса вылазьте с Дмитричем!

Дверь захлопнулась. Сквозняк качнул ветку вишни за открытым окном, и на пол упало несколько белых лепестков. Черменский сердито посмотрел на ни в чем не повинную Маньку. Та тяжко вздохнула, пожала худыми плечами, примостилась на краешке смятой постели и деликатно отвернулась, ковыряя в носу, когда Владимир начал одеваться.

Через полчаса Черменский, толкая впереди себя сопящую проститутку, вошел в кухню. Северьян, паршивец, чин чинарем сидел за столом у самовара и солидно тянул из блюдца дымящийся чай. На столе стояло необъятных размеров блюдо с привезенными Натальей слегка помятыми в дороге пирогами, а сама Наталья крутилась у плиты. Даже со спины было заметно, как она располнела за зиму, и немудрено: Наташкиному животу насчитывалось уже полных пять месяцев.

— Доброго утра, Владимир Дмитрич, — с улыбкой поздоровалась она, поворачиваясь от плиты и закалывая на затылке размотавшуюся рыжую косу. При виде Маньки выражение Наташкиного лица осталось безмятежным. — И вам, барышня, здравствуйте. Чаю испить изволите?

— Благодарствуйте, дома выпью… — пролепетала Манька, пулей выскакивая в сени. Владимир едва успел сунуть ей ридикюль с честно заработанным полтинником.

Наталья преспокойно вернулась к плите, по-прежнему напевая «Стежки-дорожки». Владимир кинул на Северьяна яростный взгляд, друг невиннейшим образом уставился в потолок.

— Как дела в Раздольном? — мрачно спросил Черменский у Наташки. — Отчего ты не боишься в таком положении ездить по железке? Поберечься бы уже надо.

— А какое мое положение? — певуче отозвалась Наталья, бухая на стол тарелку с холодной ветчиной. — Самое что ни есть абнакновенное, бабье. И рази ж я барышня, чтоб беречься? В Раздольном, слава господу, благополучно все. Фролыча вот только на Василья пострел разбил, я уж ходила за ним, ходила, да чуть его малость отпустило — сейчас к вам понеслась. Он и сам велел: поезжай, говорит, Наталья, скажи, что пора пахать, земля-то уж подошла, ком об землю в пух разбивается, мужики давно сохи повытаскивали, не дело дожидаться-то, упустим землицу… Не годится старику тревожиться, Владимир Дмитрич, вы бы и правда возвертались! Без хозяев куда как худо, и Ванька совсем слушаться перестал. Я-то ему не начальство, и страху парню от меня никакого, цельными сутками при конюшне, с вороного не слезает… Четвертого дня табор цыганский пришел, так Ванька туда улепетнул — и боле не ворочался! Не увезли б они его еще, нехристи… А до школы два месяца нога не доходила! Я его стращаю — вот, мол, родитель приедет, выпорет, — а он мне только скалится, неслух!