– Сесть, – нараспев протянул он. – Я здесь нахожусь, гражданка, не для того, чтобы давать уроки танцев, а для того, чтобы исполнять свои обязанности.

Он остановился в двух шагах от меня, заложив руки за спину, от чего его живот выпятился вперед.

– Ну-с, гражданка, я вас слушаю.

– Сударь, – проговорила я, вспоминая совет Дантона и вкладывая в голос как можно больше мольбы, – сударь, последний декрет Собрания об эмигрантах лишил меня всего. У меня трое детей и старая больная служанка, которую я не могу бросить, да еще и младший брат моего мужа, воспитанник военной академии и будущий защитник нации… Нам будет не на что жить.

– Гм, гражданка. Все французы нынче переживают трудности. Следует прилежно трудиться, зарабатывать на жизнь собственными руками…

Я готова была взорваться. Что он такое болтает? Почему это меня надо лишить того, что я имела, и заставить «прилежно трудиться», а такие негодяи, как Клавьер, совершившие в тысячу раз больше неправедных дел, чем я, с легкостью прикарманят мой дом?

Усилием воли я заставила себя сдержаться:

– Но, сударь, ведь я всего лишь слабая женщина, и мне не под силу содержать целую семью. У нас теперь нет даже жилища, ведь наш дом Коммуна опечатала. И я не могу понять почему. Ведь я не эмигрантка. Но меня никто не желает слушать. Сударь, на вас последняя надежда. Если вы мне не поможете, мне остается только броситься в Сену…

Он смотрел на меня в упор и сопел носом.

– Сударь, вы добрый человек, это видно по вашим глазам. Помогите мне, я на все согласна, лишь бы отблагодарить вас.

Голос у меня дрожал, и Дюпор, вероятно, думал, что от отчаяния. На самом деле – от гнева и отвращения. Никогда прежде мне еще не доводилось переживать такого унижения. В любой другой ситуации я бы плюнула Дюпору в лицо. Но другая мысль заставляла меня трепетать: неужели моим детям суждено быть изгнанными из Сент-Элуа, остаться без теплого жилья и еды, прозябать в нищете? Нет, ни за что… Эта мысль заставляла сдерживаться, заглушать собственную гордость, чувство достоинства и высокомерие, тщательно взлелеянное во мне всей предыдущей жизнью. Я была бессильна и беспомощна и должна была хорошо уяснить это, как неприятно это ни было бы, – уяснить, чтобы поскорее освободиться из этих оков бессилия, выскользнуть из них и снова стать прежней.

– Я на все согласна, – повторила я.

– Вот как, гражданка… Ну что ж, ваши слезы тронули меня.

Я еще даже не начинала плакать, но перечить ему не стала.

– Вы – бывшая, но, в конце концов, бывшие тоже должны жить. Скажите, чего именно вы хотите от меня.

– Четыре года назад я вышла замуж за принца д'Энена, – проговорила я поспешно и горячо, – и принесла ему в приданое замок Сент-Элуа. Потом моего мужа убили, а Коммуна почему-то считает его эмигрантом. Замок является его собственностью, поэтому его секвестрируют. Что я тогда буду делать – я и сама не знаю. Мои дети умрут с голоду, сударь. Если вы не захотите помочь, я…

– Замок… как он называется? – спросил он. – Сент-Элуа? Где это?

– В Бретани, вблизи от Канкарно и Лориана.

– В департаменте Морбиган, – внушительно поправил он меня. – Бретани больше нет.

– Ах, я никак не могу привыкнуть к этим новым названиям. Я так глупа, сударь, – сказала я, думая о том, что ни один человек еще не вызывал у меня такой ненависти, как этот глупый толстяк.

– Нет, отчего же, – милостиво возразил он, черкнув что-то в своих бумагах. – Я добр, мадам, и женские слезы меня трогают. Ваш замок останется за вами. Но…

Он поднял голову и устремил на меня многозначительный взгляд.

– Я на все согласна, – подтвердила я обреченно. В глазах Дюпора полыхнуло жирное пламя.

– Вы хороши собой, гражданка, – произнес он, подходя ко мне. – Любой министр не мог бы вам отказать. Кто же удержится от помощи хорошенькой несчастной женщине!

Я затаила дыхание, пытаясь сдержать дурноту, подступившую к горлу: Вот уже восемь месяцев ни один мужчина не прикасался ко мне, и как раз этому чудовищу придется нарушить мое воздержание. Этому противному толстяку с жирными сластолюбивыми губами…

Он твердо, уверенный в моем согласии, взял меня за талию и притянул к себе.

– Вы поняли меня, гражданка. Пришло время расплатиться за мою доброту.

– Я… я согласна, – сдавленным голосом произнесла я. Дюпор быстро подошел к двери и сказал секретарю:

– Жерве, у гражданки серьезное дело. Прошу сегодня меня не беспокоить. Мое внимание принадлежит Франции.

Затем запер дверь и повернулся ко мне:

– Прекрасно, гражданка. Вы красавица, а я министр. Не мудрено, что мы так легко договорились, правда?

9

Я вышла из желтого дома министра юстиции, когда в Париже уже был глубокий вечер. Тускло горели фонари, качающиеся под зимним ветром. Лужи замерзли, покрыв тротуар скользкой коркой льда. Едва передвигая ноги, я побрела вдоль улицы Гренье-Сен-Лазар, шатаясь, как пьяная.

Ужасно было думать о том, что произошло в кабинете министра, на жесткой кожаной кушетке. Дюпор был отвратителен. Я даже сейчас ждала, что меня вот-вот стошнит. На груди больно ныли синяки, оставленные его пальцами, вспухшие губы горели.

Слезы застилали мне глаза. На улицу Мишель-ле-Конт я повернула почти подсознательно. Ледяной ветер здесь был так силен, что полностью распахивал мой полузастегнутый плащ, но я не чувствовала холода и не пыталась застегнуться. Намокший подол юбки отяжелел и шлепал меня по ногам. Шляпу и муфту я забыла у Дюпора и точно знала, что за ними не вернусь. От ветра стыли руки, леденело лицо. Горячие слезы замерзали у меня на щеках, превращаясь в льдинки. И все же я горела, как в огне.

Замок Сент-Элуа остался за мной, но радости от этого я не испытывала. Ощущение полного одиночества охватило меня. Никого вокруг. Не от кого ждать помощи. Даже отец ничего не может для меня сделать. Что уж говорить о других.

Вытирая ладонями щеки, я подумала о том, что до сих пор вела себя ужасно глупо. Я беспокоилась о других в то время, когда беда подкрадывалась ко мне самой. Мне следовало быть более жесткой, более эгоистичной. Мне следовало позаботиться о себе. Тогда бы я, возможно, не попала в такое мерзкое положение и давно была бы в Вене.

Да, Вена. Именно об этом мне предстоит думать. Надо поскорее уехать из Парижа, из этого города, который стал таким чужим и враждебным. Надо забыть, перечеркнуть эту жизнь, доставившую мне такие неприятности и приведшую, в конце концов, к такому кошмарному унижению. Наконец, я не желала больше жить среди того народа, который погубил маленького Луи Франсуа, а теперь обратил всю свою ненависть против меня.

Сент-Элуа я сохранила. А зачем? Пожалуй, теперь каждый раз, вспоминая о нем, я буду вспоминать и о Дюпоре. Господи, да разве стоил Сент-Элуа такого? А если и стоил, то почему эту цену пришлось платить мне? Я снова залилась слезами, припав к стене ближайшего дома.

Ветер усиливался, пронзительными рывками затруднял мой путь, швырял в лицо мокрые комья снега. Начиналась снежная вьюга. Снег валил с неба хлопьями. Мгновенно деревья, крыши домов покрывались белым одеялом. Узел волос у меня на затылке опустился. Еще немного – и я буду вся мокрая и покроюсь на таком ветру снежным инеем.

Я сама не заметила, как вышла на площадь Карусель. Ноги сами принесли меня сюда, к дому, который больше мне не принадлежал. Окна в нем были темны. Там больше никто не жил. Вскоре состоятся торги, и его купит Клавьер. Проклятый Клавьер, мой главный враг.

Спотыкаясь и скользя по льду, чуть присыпанному снегом, я пересекла площадь. Группа плохо одетых людей грелась у костра, рассматривая странное сооружение на помосте. Такие помосты строились раньше на Гревской площади для казней. Красные отблески падали на сооружение, освещая две вертикальные планки и стальной треугольник между ними, направленный острием вниз.

Ничего не понимая, я вслушивалась в разговоры людей.

– Несколько часов назад установили.

– Говорят это легче, чем рубить голову топором.

– Это доктор Гильотен придумал. Еще давно, при Старом порядке.

– Для чего придумал?

– Чтобы рубить головы скоту на бойне.

– Запляшут теперь аристократы..

Охваченная жутким чувством, я поспешила прочь. Увиденное привело меня от оцепенения к отчаянию. Слезы снова хлынули из глаз, и снова замерзали на ходу, леденя щеки. Оказывается, это еще хорошо, что меня выгнали из дома. Вряд ли мне был бы приятен вид из окна на площадь казней. Да еще таких чудовищных.

У какого-то переулка я поскользнулась на льду и упала в сугроб. Юбки у меня и так были мокрые, так что холода я не почувствовала. И все же я зарыдала с таким отчаянием, что судорога сжала мне горло. Боже, до чего же я несчастная и жалкая! Жгучая боль унижения, невозможность что-либо изменить и убийственная тоска по прошлому вызвали целый взрыв горя Я захлебывалась слезами.

Снегопад усиливался, сугроб нарастал, заметая мои юбки, а я громко рыдала, не желая вставать и готовая хоть бы и замерзнуть тут, в снегу. Мне все было безразлично. Все так жестоки ко мне, что у меня не осталось больше сил для сопротивления.

Из темной подворотни вдруг выскочила какая-то долговязая фигура. Я посмотрела на нее, давясь слезами. Слабо мерцал в темноте огонек дешевой сигареты.

Бродяга наклонился ко мне, услышал мои всхлипывания и сочувственно потрепал меня по плечу.

– Не стоит так убиваться, малышка. Даже если ты несчастна и тебе некуда идти, вспомни о том, что ты еще жива. А отчаиваться впору тем, кого завтра потащат вон туда, – он указал взглядом на гильотину, – и чьи головы завтра полетят вниз.

Пораженная, я смотрела ему вслед, забыв о собственном несчастье. Темная фигура бродяги таяла во мгле и вскоре была совершенна размыта снегопадом.

Я поднесла руки к щекам, внезапно ощутив, какие ледяные у меня пальцы. Матерь Божья, я была просто безумна. Мое безрассудство просто не имеет границ. Как могла сидеть в сугробе женщина, только что вырвавшая из когтей революции целый замок…