Под ним было метров пятьдесят базальтовой кручи, местами заросшей травами и деревцами, затем узкая лента пляжа, а дальше — синий широкий залив. Обычно скрытые пеленой туманов, дождей, измороси сопки на том берегу залива были видны сегодня чуть ли не каждым своим деревцем. Чистота залитого солнцем воздуха была необыкновенной. В тот день праздновали годовщину победы над Японией. В заливе готовились к морскому салюту, и часть флота вышла на рейд.

Будрис стоял здесь уже час и намеревался ждать и дальше на этом самом месте не потому, что не хотел потерять его — такое удобное для наблюдения, — а просто ему было приятно стоять здесь, смотреть на корабли, море, сопки. Смотреть, и думать, и чувствовать всем своим существом солнце и едва уловимую ласку соленого ветерка. Это был необычайный ветерок. Легкий запах гнили улетучился вместе с дождями, витали в воздухе теплота, сухость, кедровый аромат из лесов на той стороне (далеких-далеких!). И соль. Оближешь губы — солоноватый привкус. Чуть ли не самое соленое море Земли лежало перед ним. Тридцать четыре промилле, тридцать четыре грамма солей на литр воды. И даже здесь, в заливе, только на два промилле меньше. В пять раз соленее Балтики и Каспия, в два — Черного. Вот какое было это море!

Справа он видел бывший Симеоновский Ковш, где Павлову когда-то повезло с бабкой. Прямо под ним лежал огороженный флотский пляж. В тот день после обеда Василь сказал ему прийти сюда и с час подождать его: ему еще надо было уладить одно дело.

— А почему не на общий пляж?

— Народу… — сморщился Павлов, — муть взобьют. Вышек нет. Да и камни острющие… Это тебе не на Черном.

— А на флотском?

— А там мостки. Хочешь — ныряй прямо с них.

— Да не пустят.

— Что? Десять копеек дай — и ходу.

И правда, там было лучше, чем на общем. И главное, было безлюдно. Иногда появлялись несколько десятков матросов под командой старшины, тренировались минут двадцать — и снова никого. Хорошо было прыгать с вышки, выплывать, чувствуя под руками скользкий студень белых медуз, вылезать по лесенке на мостик и долго лежать на горячих, гладких досках, которыми чуть не до самой кромки воды был устлан берег.

Павлов что-то долго не шел. Северин ходил по пирсу, поднимался на вышку, выискивал на дне морские звезды. Нырял, опускался за ними на дно и всякий раз ошибался в оценке глубины: так прозрачна была зеленоватая вода.

Звезды были не мягкие, а неожиданно шершавые, как коралл, и, казалось, неживые. Он набрал их много, разложил на досках и никак не мог заметить их движений. Только после того, как отведешь глаза и снова посмотришь, увидишь, что одна выгнула свой луч, другая протянула его, подобрав остальные. Сила этих бандитов была в нападении на еще более неподвижных. Будрис подобрал также несколько пустых раковин мидии с ровными круглыми дырочками. Морская звезда сделала это. Наползла, прикрыла ракушку, выпустила из себя каплю кислоты, которая растворила известняк створки, и через круглую дырочку червякообразными ножками выковыряла моллюска и съела его.

Словно мстя за этот разбой, он брал звезды и ножом вычищал с нижней стороны каждого луча эти ножки. И только когда окончил это занятие, с болью понял, что зря загубил звезды, что высушить их негде, а нести сырыми — обломаешь лучи.

Он сидел и любовался ими. Маленькие, словно розетка, с едва заметными лучами, зеленоватые с оранжевыми пятнами; огромные, как тарелка, кораллового цвета; совсем пунцовые и багровые; а вот густо-фиолетовые, блестящие. Какое богатство красок, какое совершенство! И даже китаец согласился бы, что эта красота для красоты, потому что это едва ли не единственное существо, которое нельзя есть.

К поговорке: «Из тех, что ползают, мы не едим только танк», — можно было бы добавить: «и морскую звезду». Но тогда это не была бы поговорка.

Наконец подошел Павлов.

— Что это ты?

— Да вот, загубил попусту такую красоту.

— Почему загубил? Сейчас отнесем их в эллинг, положим там на балку. За неделю высохнут — как живые.

Так они и сделали. А потом Павлов предложил:

— Может, походим?

— Не хочется отсюда уходить. Хорошо… Хоть и ветер поднялся — все равно хорошо.

— Потому и предлагаю, что ветер.

— Что?

— Походить. Должен я доказать, что я экс-чемпион и еще будущий чемпион?

— По спортивной ходьбе? Так я не угонюсь. Что мне бежать за тобой…

— Не получится, — сказал Павлов. — Ты не Христос, чтоб по воде ходить.

— При чем тут Христос?

— Сал-лага, — сказал Павлов. — Ты не Христос, ты — паршивая салага. Видишь море и не знаешь, что это. Ты — речная пеструшка, шримс-медвежонок, устрица и мидия Дункера.

— Чего ж ты ругаешься?

— А ну, идем.

Они вышли к причалу. Здесь стояли яхты, вытащенные на слип.

— По спортивной ходьбе, — бурчал Павлов. — Нет, брат, я чемпион самого благородного спорта. Яхтсмен… Походим… Как будто, когда он щупальца по земле переставляет, — это он ходит. Ходят по морю.

И они пошли. Валы чуть не в два человеческих роста, зеленоватые, как старое стекло, с кучерявыми мазками пены на вершине. Они надвигались, вздымались, угрожали залить, но скорлупка прыгала среди них, взлетала, мчалась со скоростью стрелы.

Будрис, выполняя команды Павлова, быстро освоился. Дело не очень хитрое, если ты всего-навсего напарник. Так они летели и временами повисали ногами на борту, едва не касаясь затылком ревущей воды. И он теперь другими глазами смотрел на Василя. Уверенный, оживленный, твердый. Морской бог, великий чудотворец, для которого нет невозможного. А тут он еще и озорничал, шел на грани возможного, мстил Будрису за минуту недоверия.

Их обдавало соленой водой и ветром. Обдаст, оставит на шкуре очередную порцию соли — и сплывет. И еще. И еще.

— Пирог слоеный — пирог слоеный, — бормотал Павлов. — Голубочка моя, мамочка моя, давай!

Погнался за катером. Казалось, не догонит никогда. До катера было с полкилометра, и он шел на полном.

— Мамочка, не подведи! — Василь уговаривал яхту, как живую. — Голубка, наддай. Покажи «керосинщикам». Ну, беленькая, ну еще…

Их захлестывало так, что в яхте уже было полно воды и пришлось выливать ее через кокпит: просто открывать дыру в днище. Скорость была такой молниеносной, что вода рвалась к своей вольной сестре — морской волне.

— Любимая, ну… Птичка, поддай!

И обогнали.

А потом летели назад, гик плыл перед глазами. Ух, жизнь!

А потом сели на берегу. Был вечер, и слип пустовал. Угасал закат, за сопками лежала мгла, а на них, как туман, покоились редкие, прозрачные облака. Павлов вытащил откуда-то поллитровку и целый пакет шримсов, и они немного выпили за соленую купель и заедали солоноватыми вкусными рачками. Приятно было сидеть так, болтать ногами в свежей воде и смотреть на закат.

— Вон там мою бабку купили, — сказал Василь, и на этот раз Будрис безоговорочно поверил ему.

Все могло быть в этом причудливом крае и с этим мудреным человеком. И наверняка была бабка, и прадед, и Вера Фигнер, раз человек не лгал в главном — в деле своем.

Из озорства Северин не смыл с себя соль ни тут, ни в гостинице. Проснулся утром и ахнул: почти белые волосы, седые брови и на коже слой чуть не в два миллиметра.

«Поседевший в плаваньях морской волк. Походим, малыш? Эх, сал-лага! Ладно, переставляй свои щупальца».

…Меж тем почти стемнело. На кораблях зажглись гирлянды.

Вдоль всей балюстрады стояли люди в три, четыре, пять рядов. Даже давка кое-где была. Слышался смех, музыка, переборы гитар.

Сзади нажали: либо к своим кто-то пробирался, либо просто лез на удобное место. И тут же Северин почувствовал прикосновение женской груди к своей спине. Затем маленькая рука легла ему на спину и нажала в напрасной попытке отодвинуться.

— Простите, пожалуйста, — обиженно сказал, зазвенел молодой голосок. — Сжали, как медведи… — И уже к другим: — Да дайте же выбраться, наконец!

— Сто-ой! — забасил чей-то голос. — Здесь ребята добрые… Обнимут тебя…

Снова нажали, и снова спружинила ладошка.

— Не дают выбраться.

— А зачем вам выбираться? — полуоглянулся Северин.

— А нужно мне это… Подошла просто взглянуть — и затянуло…

Будрис со всей силы отжал спиной здоровенного соседнего дядьку и освободил место рядом с собой.

— Ну-ну, — сказал дядька, — ты что, парень, масло выжимаешь, что ли?

— Становитесь сюда, — сказал девушке Северин. — Все равно не выберетесь. А тут хоть не раздавят. Постойте. Это недолго..

— Спасибо, — сказала она.

Стала, облокотилась на балюстраду. Он покосился на нее, но лица разглядеть не мог. Так, что-то неопределенное светится в полумраке. Чуть выше его плеча — значит, рост хороший.

И утратил интерес, перестал обращать на соседку внимание. Разве что изредка напоминала о ней толпа. Шелохнется где-то, и он почувствует мускулами руки худенькое плечо или ногой — плавный изгиб ее бедра. И она сразу отодвинется, а он мысленно похвалит эту ее брезгливость к плотной тесноте человечьей толпы — и снова забудет.

Ни на набережной, ни на море долго не зажигали огней. Ждали, видно, пока окончательно стемнеет. А было и так темно, и давно уже тронулся стылым пеплом закат. Только что были очертания туч на багряном и зыбком золоте — и вот уже что-то неясное рдеет, чуть желтеет, синеет. И вот уже вместо пламенного шафрана — белесая дымка, вместо золотого иконостаса — единственный светлый мазок, будто одинокая свечка во мгле.

— Будто свечка во мгле, — сама себе шепнула она, видно забывшись.

А он удивился этому неожиданному повторению своей мысли. И какая-то эфемерная близость родилась меж ним и этим неизвестным созданием.

Последний блик погас на закате, и сразу же в том месте чуть видимыми искорками-песчинками затрепетало над заливом слабенькое созвездие.