Сидони-Габриель Колетт

Чистое и порочное


Меня впустили в мастерскую, расположенную в верхней части нового дома, огромную, словно крытый рынок, с широкой галереей, опоясывавшей её изнутри, оклеенную китайскими обоями, которые Китай производит для Запада, с крупным, несколько аляповатым рисунком. Вся обстановка состояла лишь из рояля, жёстких и узких японских матрацев, патефона и азалий в горшках. Не удивившись, я пожала протянутую руку собрата—журналиста и романиста, а затем обменялась приветственными кивками с хозяевами-иностранцами, которые, слава Богу, показались мне столь же мало расположенными к общению, как и я сама. Заведомо приготовившись скучать, я уселась на свой узкий персональный матрац, сожалея о том, что рассеянный дым опиума медленно поднимается к стеклянной крыше. Он нехотя устремлялся ввысь, и его чад с аппетитным запахом свежих трюфелей и подгоревшего какао вселил в меня выдержку, смутное чувство голода и оптимизм. Мне показались приятными приглушённый красный тон замаскированных светильников и белое миндалевидное пламя опиумных ламп, одна из которых стояла совсем рядом со мной, а две других затерялись, как блуждающие огоньки, вдали, в своеобразной нише под галереей, ограниченной стойкой перил. Чья-то юная голова свесилась над этой балюстрадой, попав в красное излучение висячих фонарей; белый рукав проплыл и исчез, прежде чем я успела рассмотреть, кому – женщине или мужчине – принадлежит голова с золотистыми локонами, прилизанными, как волосы утопленницы, и рука, обтянутая белым шёлком.

– Вы пришли из любопытства? – спросил меня коллега, возлежавший на узком матраце.

Я заметила, что он сменил свой смокинг на вышитое кимоно и раскованность, присущую наркоманам; мне хотелось лишь одного – отодвинуться от него, подобно тому как за границей я избегаю французов, которые всегда встречаются мне некстати.

– Нет, – ответила я, – из чувства профессионального долга.

Он улыбнулся.

– Я так и думал… Очередной роман?

Я возненавидела его ещё сильнее за то, что он считает меня неспособной – а так оно и было на самом деле – оценить эту роскошь: тихое, довольно низменное наслаждение, к которому меня толкнули своего рода снобизм, любовь к браваде и любопытство, скорее показное, нежели искреннее… Я принесла сюда лишь тщательно скрытую печаль, которая не оставляла меня в покое, и страшное оцепенение чувств.

Один из неведомых мне гостей восстал со своего ложа, чтобы предложить мне покурить опиум, понюхать кокаин и выпить коктейль. При каждом моём отказе он слегка взмахивал рукой, выражая своё разочарование. В конце концов он протянул мне пачку сигарет, сдержанно улыбнулся и произнёс:

– Неужели я ничем не могу вам услужить?

Я поблагодарила его, и он не посмел настаивать.

С тех пор прошло более пятнадцати лет, но я всё ещё помню, что он был красив и казался здоровым, не считая того, что его глаза были неестественно широко открыты, а веки напряжены, как у людей, страдающих давней хронической бессонницей.

Некая молодая женщина, которая, как мне показалось, была пьяна, обратила на меня внимание и заявила издали, что собирается «пялить на меня глаза». Она повторила несколько раз: «Ну да, я буду пялить на неё глаза». Я не припоминаю другого забавного случая, достойного упоминания. Серьёзные курильщики, смутно видневшиеся в красноватом сумраке, заставили её замолчать. Кажется, один из них дал ей пожевать опиумные шарики. Она добросовестно предалась этому занятию с лёгким причмокиванием сосущего животного.

Я отнюдь не скучала, ибо опиум, который я не курю, наполнял это заурядное место благоуханием. Двое молодых людей, державших друг друга за шею, привлекли внимание моего собрата-журналиста, но они говорили тихо и быстро. Один из них беспрестанно шмыгал носом и вытирал глаза рукавом. Сумрачный багрянец, в который мы были погружены, мог бы сковать и более сильную волю. Я оказалась в курильне, а не на одном из тех сборищ, откуда зритель обычно выносит довольно стойкое отвращение к увиденному и собственному снисходительному потворству. Я тешила себя этой мыслью, обретая надежду, что никакие голые танцовщицы или танцоры не омрачат ночного бдения, что нам не грозит опасность со стороны американцев, загрузившихся спиртным до отказа, и что даже «Коламбия»[1] промолчит… В тот же миг запел женский голос, бархатистый, жёсткий и нежный одновременно, как твёрдые персики с густым пушком; он показался всем нам настолько приятным, что мы не смели выражать своё одобрение даже шёпотом.

– Это вы, «Шарлотта»? – осведомился мгновение спустя один из моих неподвижно лежавших соседей.

– Разумеется, это я.

– Спойте ещё что-нибудь, «Шарлотта»…

– Нет, – неистово завопил мужской голос. – Она здесь не ради этого.

Я услышала хриплый и пасмурный смех «Шарлотты»; затем тот же сердитый юноша зашептал что-то в красноватой дали.

Около двух часов ночи, когда молодой человек, страдавший бессонницей, разливал нам светлый, очень душистый китайский чай, пахнувший свежим сеном, пришли некая женщина и двое мужчин, внеся в благоухающую туманную атмосферу мастерской ночную стужу, осевшую на их меховых манто. Один из вошедших спросил, здесь ли «Шарлотта». В глубине комнаты разбилась чашка, и я снова услышала раздражённый голос юноши:

– Да, она здесь. Она здесь со мной, и это никого не касается. Нужно только оставить её в покое.

Новый гость пожал плечами, сбросил на пол шубу и смокинг, точно собираясь вступить в драку, но ограничился тем, что надел чёрное кимоно, повалился у одного из подносов с трубками и принялся вдыхать дым с неприятной жадностью, вызывавшей желание предложить ему бутерброды, холодную телятину, красное вино, крутые яйца – невесть какую еду, более подходящую для насыщения его прожорливой утробы. Его спутница в мехах отправилась к молодой пьяной женщине, которую она назвала «моя милочка»; я не успела взять их дружбу на подозрение, как они тотчас же заснули; живот одной из них впечатался в спину другой, и они лежали, словно ложки в ящике для столового серебра.

Холод вытеснял тепло, спускаясь со стеклянного потолка и предвещая скорый конец ночи. Я куталась в пальто, сожалея о том, что вялость, вызванная крепким ароматом и поздним часом, мешает мне добраться до своей постели. Я могла бы безмятежно спать по примеру мудрецов и заблудших, распростёртых вокруг, но хотя я безмятежно погружаюсь в дремоту на каком-нибудь холме или подстилке из сосновых иголок, всякое замкнутое и малознакомое пространство внушает мне опасение.

Узкая лестница из начищенного дерева затрещала под чьими-то шагами, а вслед за ней – верхняя галерея.

Я уловила наверху шелест тканей, лёгкий шум от падения подушек на скрипучий пол, и вновь наступила тишина. Но из недр этой самой тишины донёсся звук, незаметно родившийся в женской груди; сначала он вышел хриплым, а затем очистился, окреп, приобрёл размах, подобно нотам, которые непрерывно повторяет и наращивает соловей, до тех пор пока они не грянут руладой…

Там, наверху, некая женщина боролась с переполнявшим её наслаждением, торопя его к завершению и угасанию; сперва это происходило в спокойном ритме, который ускорялся так гармонично и равномерно, что я принялась вторить ему, качая головой в том же темпе, столь же безупречном, как и мелодия.

Мой незнакомый сосед привстал и сказал самому себе:

– Это «Шарлотта».

Ни одна из спящих молодых женщин не проснулась, ни один из слившихся с темнотой молодых людей с сильным насморком не рассмеялся вслух и не зааплодировал голосу, оборвавшемуся на сдержанном всхлипе. Все вздохи наверху замерли. И тогда мудрецы с нижнего этажа разом ощутили холод зимнего рассвета. Я наглухо застегнула своё меховое пальто и закуталась в него плотнее; один из моих распростёртых соседей набросил себе на плечи полотнище вышитой ткани и закрыл глаза. В глубине комнаты, возле обтянутого шёлком фонаря, две спящие женщины, не просыпаясь, прижались друг к другу ещё теснее, и слабые фитили масляных ламп заметались под напором холодного воздуха, нисходившего со стеклянной крыши.

Я поднялась, чувствуя себя разбитой от долгой неподвижности, и принялась прикидывать на глаз, через сколько матрацев и тел придётся перешагнуть, как вдруг деревянные ступеньки вновь заскрипели. Женщина в тёмном пальто, уже подходившая к двери, остановилась, чтобы застегнуть перчатку, тщательно натянула свою вуалетку до подбородка и открыла сумочку, где звякнули ключи.

– Мне всё время страшно, – сказала она вполголоса. Она говорила сама с собой и улыбнулась мне, видя, что я направляюсь к выходу.

– Вы тоже уходите, сударыня? Если вы изволите подождать минутку… Я пойду вперёд, я знаю, где дверная ручка.

На лестнице, которую её белая рука озарила вызывающим светом, я лучше разглядела свою спутницу; она была ни высокой, ни маленькой, довольно полной. Из-за своего короткого носа и мясистого лица она так сильно походила на излюбленные модели Ренуара, на красавиц 1875 года, что, несмотря на пальто оливкового цвета с лисьим воротником и маленькую шляпку, из тех, что были в моде тогда, восемнадцать лет тому назад, в её облике ощущалось нечто несовременное. Тем не менее в свои, по всей вероятности, сорок пять лет она сохранила свежесть. На поворотах, где лестница делала изгиб, она вскидывала на меня глаза с большими сероватыми зрачками, кроткие и с прозеленью, как её пальто.

Вольный, свежий, ещё сумрачный воздух облегчил моё состояние. Ежедневный порыв к светлым рассветам, к бегству в поля и леса, по крайней мере в ближайший лес, заставил меня на миг застыть на краю тротуара.

– У вас нет машины? – спросила моя спутница. – У меня тоже. Но в такое время в этом квартале всегда находишь машину…

Пока она говорила, появилось такси, следовавшее со стороны Буа; оно замедлило ход, остановилось, и моя спутница отступила в сторону.