Не придавая своим мыслям столь возвышенной направленности, она все же не могла не знать, что и родители, и деды за нее жизни своей не пощадят, что она воистину зеница их ока… а все ж ощущала: они скорее жалеют ее, чем любят, а уж о том, чтобы восхищаться, гордиться ею, — и говорить нечего! Да и чем, Господи Боже, восхищаться? Гордиться — чем?! Всегда слишком высокая для своих лет, с большими руками и ногами, с огромными («вылупленными!» — нашла определение княжна Хованская, соседка по дортуару [14] в Смольном), кукольно-синими глазами, большим ртом и курносым носом, белотелая, медлительная, Ангелина не унаследовала ни тонкой красоты и очарования матери, ни чеканного аристократизма и ума отца, ни всепобеждающего обаяния бабушки, ни жизненного любопытства деда. Мир плыл мимо нее незамеченный — или она до поры до времени плыла мимо него в золотой лодочке затянувшегося детства под парусом грез, по ветру неясных желаний… возможно, зная о себе главное: если окажется не вовремя пробуждена, ничто ее не удержит… пойдут клочки по закоулочкам! — и не будет ли эта внезапная буря страстей еще хуже, чем полный душевный штиль?

Ее ум, сердце и тело как бы жили порознь, а душа вовсе витала в облаках, не объединяя их, не управляя ими. Только события необычайные, необыденного свойства могли разбудить Ангелину от ее зачарованного сна и придать хотя бы подобие цельности ее натуре. Первое такое событие случилось на волжском берегу… теперь над всеми потребностями Ангелины главенствовали (даже над ее немаленьким аппетитом, которого она тоже стыдилась!) разбуженные плотские желания, и если днем течение жизни хоть как-то развлекало и отвлекало, то ночью от них воистину не было спасения! Особенно когда вспоминала этот задыхающийся, счастливый шепот: «Люблю тебя!..» Но даже и эти воспоминания не преисполнили ее уверенности в себе: какой мужчина не набросился бы на пышнотелую, разогретую солнцем… а выдохнул он это признание из благодарности или из жалости к девчонке, столь щедро расточившей свое достояние. Жалость — это чувство Ангелина ненавидела сызмальства, а оттого, пожалуй, и сама не знала жалости к себе. Она была не приучена собою восхищаться — умела только стесняться себя, даже имени своего, которое слишком длинно и тяжеловесно звучало: Ангелина; однако уменьшительные: Геля и Дина — вызывали у нее отвращение. От Фабьена она впервые услышала это прелестное французское — Анжель, Анжелин, Анжелика — и впервые поняла, каким чарующим, жемчужным именем наградили ее родители. И уж если в нежной галантности Фабьена недоверчивый ум мог заподозрить лишь отменное воспитание («Ты должен стараться быть как можно любезнее с маленькими девочками и тем приуготовлять себя к успехам с большими!»), то уж матушка его встретила Ангелину с воистину материнской восторженной любовью. Все в Ангелине вызывало ее одобрение. «Рыжая!» — презрительно отзывались институтские барышни о золотисто-русых пышных кудрях Ангелины. «Petite rousse», — ласково называла их графиня де Лоран (Ангелина, конечно, не знала, что именно так мадам дю Барри [15] презрительно прозвала восходящую звезду французского двора, юную Марию-Антуанетту… звезду, которая так стремительно и страшно закатилась!). Когда какие-то па модной мазурки начинали путаться в ногах Ангелины или кружилась от вальса голова, графиня успокаивала ее, говоря, что всем этим европейским жеманным танцам далеко до русской пляски с ее истомой и живостью, которая вполне удается Ангелине. Медлительная, вялая, она заслужила у подружек презрительную кличку «рыбья кровь», в доме же на Варварке ее ласково звали «La petite sirene», русалочка. Ангелина жаждала томной бледности лица, но ничем невозможно было согнать по-деревенски здоровый румянец с ее пухлых щечек — а графиня восхищалась им, сравнивала по цвету с самыми лучшими прованскими розами, теми самыми, воспетыми трубадурами, лепестки которых тусклые стареющие дамочки накладывают на щеки, чтобы придать им девичью свежесть, а росою, собранной на лепестках этих роз, промывают потускневшие глаза, дабы вернуть им яркость и блеск, которыми, например, глазки Анжель и без того обладали! И Ангелине, дочери барона, внучке князя, было ничуть не зазорно выслушивать ласковые поощрения от французской эмигрантки, ибо если для своих заказчиц, городских и губернских дам, хозяйка и впрямь была лишь мадам Жизель, то всяк, кто был зван в ее личные покои и принят по-семейному, не осмелился бы называть иначе чем графинею или вашим сиятельством эту полную достоинства, пригожую, далеко не старую даму, которая погибшие на ее лице розы и лилии весьма ловко заменяла искусственными. Графиня, по ее собственным словам, имела характер, которому скука неведома, — а значит, она была неведома и ее гостям, согласным даже терпеть ее любимых левреток, которые кусали за ноги входящих, а во время обеда нагло шныряли под столом, ожидая подачки, вкушать не по-русски необильную, слишком изысканную пищу; проигрывать в ломбер хозяйке, которая до карт была большая охотница, уверяя, что они уравнивают старость с юностью, — все терпеть, лишь бы вновь насладиться обаянием этого «полуденного цветка, в варварскую страну занесенного», как без ложной скромности называла себя графиня. Ангелине казалось, что мадам де Лоран, всегда веселой и привлекательной, с ее умом, богатством и умением держать себя, должно казаться невыносимым все то провинциальное общество, которое осаждало ее салон: противные дамы, которые так и ели глазами хозяйку, пытаясь перенять ее ужимки; их мужья, которые ощущали себя холостяками, пожирая хозяйку нескромными взорами; молодые люди, все достоинство которых заключалось в неуклюжести манер, нецветистости речи и безнадежно вышедших из моды туалетах. Людей все учит: и скука, и досуг. И Ангелина, бывая у графини, более и более страдала от созерцания того, как русские проигрывают в сравнении с этими эмигрантами, и даже начинала стыдиться своих соотечественников.

Людей общества в Нижнем Новгороде между тем поприбавилось. Каждый день здесь появлялись новые лица! Уехав из Москвы от неудержимо подступающего к столице неприятеля, в Нижнем поселились самые знатные семьи московской аристократии: Римские-Корсаковы, Архаровы, Оболенские, Муравьевы, Дивовы, Кокошкины. Тихий и скромный городок взбудоражился! Благовещенская площадь была заставлена дорожными каретами москвичей: здесь чуть ли не ежедневно «столичные нижегородцы» встречали новых приезжих, родственников и знакомых. Те привезли с собой капиталы, привычку к шумной, рассеянной жизни, последние моды и крупную карточную игру.

Начались непрерывные праздники и балы у гостеприимного вице-губернатора Крюкова, в богатых домах. Но не только это вынужденное веселье принесено и привезено было из Москвы: с приездом людей, ощутивших, хотя бы издалека, веяние наступающей войны, умножились разговоры о ней и в Нижнем.


Здесь уже были, конечно, приняты разные важные меры, чтобы в случае необходимости дать отпор врагу: на окраинах города и в пригородных деревнях рылись канавы и спешно вколачивались в землю сошки с перекладинами, на которых раскладывались копья и рогатины; вокруг селений воздвигались заборы с заставами и сторожами в шалашах; на околицах устанавливались взятые у богатых помещиков старинные чугунные пушки, употреблявшиеся для салютов в семейные праздники, собиралось ополчение как в общевойсковые части, так и в местные оборонительные отряды… да, принимались меры, но до чего же все нижегородцы оказались бы несчастны, когда бы пришлось этими мерами воспользоваться!

16 июня оставили Вильно. 20-го потеряли Минск. Багратион отступал к Смоленску.

Сердце, ум и глаза устремлены были у всех на берега Двины, где шаг за шагом оттеснялись неприятелем русские войска, хотя никто не сомневался: армия наша в таком духе и расположении умереть всем у стен Отечества и знамен государя, что желает наступать! Однако приказы главнокомандующего Барклая-де-Толли носили иной характер: выравнивать фронт, беречь силы, вести позиционные бои.

— Барклай-де-Толли? Болтай, да и только! — с ненавистью честил его всеми словами старый князь Измайлов. — Позиционная война, как показал нам неприятель, не очень выгодна, потому что всякую позицию можно обойти. Побьют врагов под Смоленском — все могут оставаться спокойными. Бонапарте должен будет тогда помышлять о собственной безопасности. Если же Божественным попущением прорвутся злодеи далее, то… то беспокоиться нам придется уже о целости и вообще о существовании нашего государства!

В эти дни на Ангелину дома как-то мало обращали внимания: Алексей Михайлович с замиранием сердца следил за всяким новым слухом о течении боевых действий, а княгиня Елизавета столь же трепетно следовала за каждым его шагом: князь уже порывался записаться в дворянское ополчение, а когда жена сказала веско: «Только через мой труп!» — вскричал почти с ненавистью: «Я видел стариков, которые умирают костенея. Ты что же, мне такой участи желаешь?! Я жизнь в бою провел — дай же и смерть там же сыскать!» Словом, княгиня всерьез опасалась, что Алексей Михайлович, как мальчишка, просто-напросто однажды сбежит из дому — и ей более было не до чего, даже не до внучки, так что Ангелина, предоставленная самой себе, невольно тянулась туда, где ей всегда были рады: к мадам Жизель, вернее, к графине де Лоран… и к Фабьену.

* * *

Теперь во многих домах в Нижнем сделалось тесновато от переизбытка приезжих. Не стал исключением и дом на Варварке. Ведь в город прибыли не только русские, бежавшие от войны: московский губернатор Ростопчин выслал из старой столицы всех французов, подозреваемых в возможных сношениях с Наполеоном, и отправил их в Нижний на барке. Здесь эти люди оказались воистину в положении немцев, немых: народ был так раздражен, что чужие не осмеливались говорить на улице по-французски… да что! На любом иностранном языке! Германского торговца чуть не побили камнями, приняв за француза. Двух офицеров чуть не арестовали: они на улице вздумали говорить по-французски; народ принял их за переодетых шпионов и хотел поколотить; свое происхождение бедолагам пришлось доказывать двумя самыми убедительными, в веках проверенными способами: крепкими кулаками и крепкой бранью. С другой стороны, все русские приезжие из Москвы и Петербурга бранили врага между собой только по-французски, хотя некоторые теперь спешили найти себе русских учителей, желая выучиться говорить на родном языке. Впрочем, мужики безошибочно отличали своих от заезжих мусью, и скоро те вообще стали бояться выходить из домов!