Она совсем перестала покупать одежду, ходила в латаной-перелатаной, аккуратно штопая мелкие дырки от моли и кожееда. Лидия Андреевна как-то предложила ей приобрести пальто, но мать отрицательно замотала головой. Будто знала, что ее жизнь кончается – и скоро ей не нужно будет ничего.

Мама вдруг стала стремительно терять слух. Лидия Андреевна с печалью начала замечать, что все чаще и чаще та просто не слушает ее, тихо, на цыпочках уходит в себя… И даже не пытается напрягаться, чтобы уловить хоть что-то знакомое в еле пробивающихся к ней голосах, таких для нее слабых и отдаленных, точно речь из телевизора из соседского дома. Говорить с ней становилось все труднее, словно плывешь против ветра, отплевываясь и задирая подбородок, чтобы не захлебнуться в складках реки… Надрывая голос, Лидия Андреевна пыталась что-то до нее донести, но мама не понимала… Она, видимо, не то, чтобы не слышала, иногда у нее вся человеческая речь сливалась в какую-то сплошную музыку типа клекота птиц… Слышишь, а на каком языке говорят, не знаешь… После такого диалога, еле прорывающегося сквозь шум прибоя, у нее страшно раскалывалась голова, затылок стягивало железным обручем, сердце бешено колотилось, запертое в грудной клетке, и пыталось вырваться на волю, будто из загоревшейся каюты. И она теперь тоже отчетливо начинала слышать этот неласковый шум прибоя, разбивающий вдребезги волны о скалы…

Слава богу, мама не всегда не слышала. Это было чаще всего в какие-то дни, когда она была сильно возбуждена.

Мама почти никогда не справляла своих дней рождений, но ее 85 лет решили отметить, хотя бы в семейном кругу. Помимо нее с мужем и детей, пришел брат с женой и ребенком. Это был странный день рождения. Мама сидела раскрасневшаяся, будто девочка, и очень оживленная; она даже умудрилась испечь пирог и приготовить студень, что уже не делала несколько лет. И ничегошеньки не слышала… Нет, она даже что-то такое, разрумянившись, радостно им рассказывала из своей жизни, ускользающей, точно ящерка из рук, оставляющая в них свой хвост… Но она совсем не участвовала в общем разговоре. Им всем тогда показалось, что можно говорить уже обо всем, что они от нее скрывали, она все равно не расслышит и не поймет. Это было так странно… Человек вроде бы тут, с тобой, но как бы и нет его… Уже там… Пару раз мама неловко попыталась встрять в разговор, но это было настолько невпопад, что они не выдержали и засмеялись. Засмеялись по-доброму, как смеются и потом с гордостью рассказывают о своем подрастающем малыше, который пытался сморозить что-то взрослое…

Лидия Андреевна почему-то не раз со стыдом и болью вспоминала это… Зудящее воспоминание снова и снова выныривало из темноты памяти где-нибудь на очередном застолье, где все уже были слегка пьяны и воспринимали мир через дымку сигаретного дыма. Очертания лиц были расплывчаты, а от воспоминаний неожиданно тупой болью щемило сердце, как от незаметной маленькой занозы, ушедшей под кожу далеко вглубь.

16

Чем быстрее старела мать, тем сильнее зарастал сад. От деревьев, подступавших от кромки леса, уже не было никакого спасу. Так случилось, что, когда болел отец, некоторые дикие деревья успели вытянуться, стать гигантскими и заслонили свет в их и без того старый, медленно подгнивающий дом.

В один из приездов она заставила Андрея нанять мужиков, строивших один из особняков, чтобы те повалили вымахавшие деревья.

Это было как какой-то долгожданный просвет среди затяжных дождей… По мере того, как очередное дерево было повергнуто с помощью бензопилы наземь, открывалось все больше пространства, голубого, как чистые глаза ребенка. Сад делался огромным, дышалось легко, комары неожиданно перестали гудеть над ухом, веранда снова, как в ее детстве, стала вся залита солнцем. Лидия Андреевна гуляла по саду с радостным чувством какой-то упоительной свободы от груза прошлых лет, которые оказались заполнены затяжной болезнью отца и медленным угасанием сада. Она уже рисовала в мыслях ровные грядки, будто линейки в школьной тетрадке, заботливо засаженные, точно в ее детстве.

Мать, которую прогнали в дом, чтобы не путалась под ногами, раскрасневшись от возбуждения, вышла на улицу. Румянец был какой-то странный, неестественный, как будто румяна наложили неровными пятнами на сморщенную, точно смятая исписанная бумага, кожу. Восторгаясь, как ребенок, она воскликнула, радостно смеясь и качая головой:

– Надо же! Какой у нас большой сад! И на веранде, и кухне стало светло! Это же надо! Как хорошо!

И потом целый день оживленно бегала по саду, ровно маленькая девочка, неловко перешагивая через распиленные ветки, беспорядочно разбросанные перед фасадом дома на том месте, что было когда-то цветочной клумбой…

Ночью, часа в три, когда в комнате уже начали проступать очертания предметов, Лидия Андреевна проснулась, услышав шаги за дверью. Вздрогнула от испуга, не понимая, что происходит, и услышала мамин голос:

– Открой!

Лидия поспешно, вся обмирая внутри от недоброго предчувствия, сунула ноги в тапочки и, споткнувшись о выступающую половицу, кинулась к двери.

Мать стояла в наспех накинутом на ночную рубашку халате. Сердце Лидии Андреевны екнуло, ее будто стукнуло током слегка… В воздухе запахло электрическим разрядом…

Мать целеустремленно прошла в комнату и села на диван:

– Послушай, что я скажу. Мы зря порубили деревья. Я боюсь. Вас могут посадить!

– Мама, ты соображаешь вообще? Ночь! Кто нас может посадить? За что? Это наш сад!

– Когда ты была маленькая, на Федорова, который срубил у себя березу, завели дело.

– Мама, это когда было? Небось, при Сталине еще?

– Нет, ты меня послушай, послушай…

– Мама! Дай мне поспать, послезавтра мне на работу, дай мне хоть выспаться! Ты же вылетела совсем! Тебе сон дурной приснился! – Лидия Андреевна отвернулась к стене.

Но мать и не думала уходить. Целый час, как поцарапанная пластинка, прокручивала она когда-то виденный сценарий из своего детства, который теперь придется сыграть им…

Чувствуя, что закипает от раздражения, Лидия натянула подушку на голову и заорала:

– У тебя крыша поехала! Все! Я сплю!

Мать, как обезножившая, вжималась в продавленный диван… За окном уже медленно начинало подниматься солнце, окрасив край горизонта брызнувшим апельсиновым соком.

Что же такое все-таки есть наша память? Только что человек радовался образовавшемуся среди темного леса просвету – и вдруг что-то всплыло в проруби памяти, прорубленной в толстой корке льда, заметенной снегами… И вот уже человек испуган, раздавлен и боится хлынувшего света, что теперь слепит его до слез. Ему хочется заслониться от него, уйти в тень, забиться в угол, надеть черные очки, скрыться под маской, никабом, паранджой. Тот испуг вернулся искаженным эхом из детства – и перепутаны времена и даты: кажется, что снова кованые сапоги наступят на головки одуванчиков, припекаемые солнцем, но и это ничего не изменит… Одуванчики уже поседели. Их головы легки и пусты. Да, они будут вдавлены в глину – и из тоненькой трубочки стебля, наполненной белым молоком, которым так легко можно снимать отеки от осиных укусов, сок прольется не на больное место, а куда-нибудь на дождевого червяка или слизняка… А семена одуванчиков только быстрей полетят, ловко подхваченные легким ветром, чтобы поскорее осесть где-нибудь на другой поляне. И ничего не изменишь. Ход времени неотвратим, и его нельзя повернуть вспять, хотя кажется, что стрелки часов снова бегут по тому же кругу и завтра опять вернутся в ту точку, откуда они медленно, но неотвратимо удаляются.

17

Тот последний год был очень тяжелый. Мать начала слабеть, но даже не от болезней, просто организм исчерпал себя. Лидия Андреевна радовалась, что мама все еще себя обслуживает, но уже был заброшен огород и сад; покосившаяся изба, словно старуха горянка, пережившая всех своих сверстниц и давно отпраздновавшая свое столетие, вызывала щемящую жалость. Тем не менее мама всегда старалась Лиду накормить, готовила к ее приезду обед, налив полную тарелку супа, садилась напротив, подперев щеку, и смотрела, как дочь ест. Лидия Андреевна не очень-то это ценила и не совсем понимала, каких сил этот обед маме стоил. Поняла уже после, когда мамы не стало.

Мама стала все забывать. У нее никогда не было такого склероза, как у соседок, которые не узнавали своих близких. Нет. Но она спокойно могла потерять какую-нибудь вещь, скажем, ячейку из-под яиц, и это вызывало у нее гипертрофированную тревожность. Она начинала подозревать свою соседку, которая приходила к ней пару дней назад в гости. Однажды она забыла на столе пакет с остатками еды, что приготовила снести на помойку, и с недоумением на него смотрела, решив, что на сей раз ее соседка пакет этот ей оставила.

В тот год она давала ей инструкции, какие продукты не есть. В селе перестали держать коров – и Лидия Андреевна привезла ей магазинный творог. Мама сказала тогда: «Не покупай его! Это гадость. Мне с него плохо. Подумай, чем его заменить: может быть, кефиром или ряженкой…» Это после дойдет до Лидии Андреевны, что дело было не в магазинном безвкусном твороге, а в почках, не способных фильтровать белок. А тогда она подумала: «Ну вот. На рыночный творог никаких зарплат не хватит». То же самое она сказала ей о сгущенке, что вообще-то ела последние годы с большим удовольствием… И опять потом Лидия Андреевна узнала, что у мамы был повышенный сахар. Все-таки наш организм безошибочно чувствует, что ему можно, а что нет… Но удивило Лидию Андреевну не это, а то, что, стоя одной ногой в могиле, мама, следуя своему последнему опыту, давала ей инструкции, как питаться.

В один из приездов того последнего года Лидия Андреевна сидела за круглым домашним столом, за которым все они так любили собираться за чаем, и с грустью смотрела на мать. Кожа ее стала какой-то серой, будто сырая штукатурка, покрытой сетью морщин, и делалась все более похожей на белый налив, который вытащили из компота и на месяц забыли, оставив на блюдечке на подоконнике. Яблоко постепенно теряло сладкую воду, пропитавшую его, все уменьшаясь и сморщиваясь, становясь как бы печеным…