Она решила тогда, что больше никогда рожать не будет. Ни за что. Но мудрая природа все стерла из памяти, точно волна следы на песке… Так, видимо, устроена жизнь, что мы все забываем. И боль тоже…

Наутро привезли перепеленатые надрывающиеся свертки, лежавшие, будто рассыпанная вязанка дров. Когда первый раз ей подали дочь, чтобы покормить, и она смотрела на этот почмокивающий комочек – в ней вдруг медленно начала просыпаться такая нежность… Нежность была еще в полусне. Нежность еще плохо понимала, где она, внезапно очнувшись от забытья. Нежность прибила звякнувший будильник и подумала: «Еще успею, еще полежу чуток, сладко потягиваясь спросонья». Сон медленно уходил. На нее смотрело маленькое существо своими серыми серьезными глазами, волнующимися, как море в непогожий день. Лида еще не чувствовала себя мамой, ей самой хотелось к маме и пожаловаться, что у нее все разорвано, но это красное сморщенное существо вызывало удивление: «Неужели это мое?» Отечный и маленький, будто котенок, младенец терпеливо позволил взять себя в руки, неловко пристроился к шершавому коричневому соску, похожему на промороженное пятно на румяном яблоке, – и принялся сосать. Отдуваясь от первой трапезы, удивленно разглядывал мутными щелочками глаз нависшую над ним белую грудь, сквозь нежную кожу которой просвечивали голубые ручейки прожилок, с которыми совсем недавно его сосудики имели общее русло.

11

Первые месяцы были настоящей каруселью. Лида летела в этой карусели в каком-то полусне, плохо понимая, где кончалась явь – и она проваливается в забытье. Ребенок все время плакал.

Она буквально падала от усталости. Просто закрывала глаза и мгновенно засыпала в том месте, где она оказывалась. Это могло быть и кресло, и стул, и за письменным столом, и за обеденным. Она даже не роняла голову на сложенные руки. Просто прямо сидя проваливалась куда-то в другую жизнь, полную разноцветных огней ночного города или солнечного света, рвущегося в прорези тяжелых занавесок. Она спала очень недолго. Через несколько минут вздрагивала, будто от испуга, от истошного детского плача. Пока Василиса была крошечная, Андрей почти не помогал ей. Но зато ее пытался укачивать свекор. Вася за несколько минут на его руках затихала, но, как только ее возвращали назад, начинала блажить. Вся ее жизнь была подчинена этому маленькому сопящему существу, у которого она находила все больше своих черт.

Она очень долго тогда никак не могла отойти от родов. Молока не было. Начался мастит. Лида лежала на их супружеской кровати. Потолок и стены менялись местами, как в цирке у гонщика по отвесной стене. Грудь горела, будто печка, и была красная, как вываренная свекла. Она представляла себя гусеницей, передвигающейся то по стене, то по потолку, лишь бы не сорваться на пол, где рискуешь быть раздавленной чьими-нибудь ботинками. Она думала о том, что скоро она окуклится и заснет, а потом проснется, как новая, вспорхнет шелкокрылой бабочкой, вылетит в окно, подхваченная легким сквозняком, будет порхать с цветка на цветок, но в конце концов обязана будет отложить яички. И так по кругу… От вращения потолка ее начинало мутить, и она попыталась зажмурить глаза. Боль жадными челюстями вгрызалась в тело, и ей бредилось, что большая черная собака, похожая на матерого волка с седым брюхом, склонилась над ней и, вцепившись своими зубами в сосок, стала играть грудью, как щенок, у которого режутся зубы, будто детским мячиком. Укусит, отшвырнет лапой, откатит, потом радостно подбежит, виляя хвостом от восторга, и снова вцепится, и снова выпустит…

Приехала «скорая». Сделали новокаиновую блокаду. И все – собака вдруг развернулась и побежала, опустив и свой хвост с насаженными на него репьями, и голову с прижавшимися к макушке ушами. Лида опять увидела длинный туннель, весь залитый светом. Стены туннеля, видимо, состояли из маленьких зеркал. Она везде видела свое отражение. Она попыталась войти в коридор, но натолкнулась на гладкую холодную стену. Увидела следующий вход – и пошла к нему, но снова наскочила на зеркальную поверхность. Она уже боялась шагать – вытягивала руку, чувствуя лед стеклянного отражения. Она металась загнанным зайцем по лабиринту, то тут, то там маячил вход в залитый загадочным светом туннель, похожий на театральные декорации из сказки, что когда-то видела в своем детстве. Снова и снова грудью натыкалась на зеркальную стынь. У нее закружилась голова – и ей стало страшно. «Выведите меня отсюда!» – хотела закричать она, но вдруг почувствовала, что совсем потеряла голос и может только разевать рот, как холодная скользкая рыбина, покрытая чешуей из маленьких зеркал.

Когда она очнулась, то увидела над собой врача, что держал ее за запястье, пытаясь нащупать пульс в синеньком ручейке, просвечивающем сквозь корку льда.

12

Она часто спрашивала себя: ради чего она тратит столько сил и нервов у себя на работе? Стоит ли это того, чтобы не додавать своим близким? Да, с одной стороны, дом – это рутина, засасывающая тебя, будто маленькое болотце, образованное родниковой водой, петляющей и растекающейся между кочек, – утонуть не утонешь, а сухим никак не пройти даже в насквозь пропитанные летним солнцем дни. С другой стороны, это – залог твоего будущего. А работа… Ну, что работа? Добыча средств к существованию. Она вспоминала себя двадцатилетнюю. Ей тогда на самом деле было все ново и любопытно. Тогда она дрожала от радости и неослабевающего интереса, когда получала какой-нибудь новый результат, будто маленький котенок, увидевший шуршащий и передвигающийся за длинной ниткой яркий комок из обертки от съеденной кем-то шоколадки, свернутый забавы ради. Шла работать она по любимой специальности и хотела еще кем-то обязательно стать и что-то успеть. Пока не появились дети, она работала зачастую взахлеб, будто квас в жару жадно глотала, радуясь каким-нибудь своим маленьким открытиям и изобретениям. По мере того, как она приобретала опыт, интерес утрачивался. Работа постепенно превращалась в переполненный трамвайный вагончик, в котором она медленно ехала по городскому кольцу, делая плановые остановки. За окном была жизнь, но у нее совсем не было сил и времени выйти на улицу, чтобы почувствовать дыхание весеннего ветра… Всей посеревшей за зиму кожей ощутить, как майский ветер, будто теплый морской бриз, омывает все больше изменяющееся лицо, которое оплетала, точно паутина, сеть сначала еле заметных морщин, высвечиваемых лишь ярким солнцем, но с каждым годом становящихся все глубже, кустистей и уже давно видимых даже в несолнечный день. Иногда она думала о том, что она слишком мало времени проводит с семьей. Главное для нее было – успеть всех накормить и то, чтобы дети не попали под дурное влияние.

Пока была жива свекровь, она знала, что дети будут под ее опекой и пристальным оком, и она может не занимать служебный телефон для их проверки, может спокойно после работы стоять в очереди в магазине или даже задержаться на службе, что происходило у них частенько. Да, она чувствовала себя маленькой шестеренкой в четко отлаженном и смазанном механизме, хотя и одной из главных, без которой устройство не могло функционировать… Ее жизнь давно не принадлежала ей. Она не помнит уже, когда она имела право на свои вкусы, мнения и привычки, но зато у нее было ощущение уверенности в завтрашнем дне, бесполезности ее жизни и осмысленности существования, к коим примешивалось чувство удовлетворения от комфортного благополучия. Ее жизнь удалась, а значит, и старость ее будет спокойна и философски смиренна.

13

После смерти свекрови Лидочка как-то растерялась. Нет, она, стыдно себе признаться, даже была счастлива, что ей не надо ни с кем делить Андрюшу и что она теперь вольна делать в их большом доме все, что душе угодно – и никто даже не посмотрит на нее тяжелым взглядом, припечатывающим ее к полу, будто пудовая гиря, взваленная на плечо, ровно кувшин у женщин Востока. Никто не оборвет ее властным голосом командира полка. Ей не надо больше, как страусу, втягивать голову в плечи, балансируя на одной ноге… Она теперь, не боясь резкой реакции (замешанной на зависти?) могла приобрести очередное новое платье и открыто повесить его на плечики в шкаф, а не заворачивать в старый рваный халат, который паковала в два непрозрачных пластиковых пакета, прежде чем убрать в шифоньер.

Но неожиданно для себя она поняла, что вдруг утратила ощущение какой-никакой стены, за которой было удобно прятаться и от ветров жизни, и от нещадного солнца. Это было для нее удивительно! Оказывается, что она жила не за мужем… Ей теперь совершенно не с кем было посоветоваться, что и как переставить в доме, чем лечить детей, куда отправить их на каникулы, некому пожаловаться, что Андрей опять засиживается в компании друзей за бутылочкой горячительного. Лидочка с удивлением для себя обнаружила, что она будто все время со свекровью разговаривает, советуется с ней и жалуется. Она словно слышала твердый властный голос матери мужа, указывающий ей, что же делать во вверенном ей доме. Голос звучал так явственно, что ей казалось, что это сон. Но, нет… Она ходила по их просторной квартире, отдавала команды мужчинам, что и как переставить, с усмешкой про себя сознавая, что в ее голосе все отчетливей проявляются безапелляционные нотки свекрови, которые она люто ненавидела, такие же жесткие, будто скрученная проволока в металлической мочалке для отдраивания кастрюль. Она даже теперь про себя пересказывала матери мужа прошедший день, и ей казалось, что свекровь слышит ее оттуда и, как может, помогает ей. Когда она чувствовала, что делает что-то не так, она будто видела осуждающий взгляд свекрови – и ей хотелось, как в молодости, закрыться в спальне на дверную задвижку. Неожиданно для себя она обнаружила, что свекровь стала для нее родным человеком. Теперь она скучала по ее властному голосу, не требующему возражений. Не раз она c раздражением выговаривала мужу, что была бы жива его мать, она бы уж не позволила сделать то-то и то-то…