«С любимыми не расставайтесь! Всей кровью прорастайте в них, – и каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг…» – все время крутилась эта строчка. Почему не почувствовало ее материнское сердце беду? Почему все казалось несерьезным, как сон, который можно с себя стряхнуть, встав под холодный душ, зябко ежась от ледяной лейки, напоминающей струи грозового ливня, неожиданно заставшего тебя на развилке трех дорог. Куда ни пойди – вымокнешь до нитки и тяжелый озноб, уже побежавший по позвоночнику к ногам, будет мелко раскачивать твое тело, будто молоточек будильника, что никто не сорвется успокоить, погладив по макушке.

Слезы высохли, вернее, влились внутрь, образовав в душе своеобразный грот, и неподвижно стояли в своем безветренном укрытии, тяжелые, как ртуть, и медленно отравляющие своими парами. Больше не плакалось. Она научилась жить со своей болью, как привыкают жить с раковой неоперабельной опухолью, радуясь каждому сумеречному рассвету, обволакивающему боль наркозом утреннего тумана. Жизнь за окном продолжалась, но она знала, что это уже не для нее солнце, вспыхивающее на каплях чистой росы, похожей на детские слезы, которые через час пропадут без следа.

115

И снова на земле люди провожали старый год. Праздновали шумно и весело. Громко кричали, радуясь приближению его конца, а, значит, и отпущенная им жизнь становилась на год короче. Снова улицы были наряжены в разноцветные огни, расцветающие хризантемами фейерверков, свисающие лианами с водруженных на площадях елок, перегораживающие небо над головой натянутыми гирляндами мигающих фонариков. На принаряженный город снисходительно смотрел раскрывшийся разрезанной дыней лик луны, странным образом увеличенный какими-то ледяными потоками атмосферы, втянувшими в себя свет взорвавшихся петард и бенгальских свечей, высвечивающих на мгновения детали возбужденных лиц перед тем, как кануть в небытие, оставить пустоту разоренного, неубранного дома: сдвинутую со своих мест мебель и горы немытой посуды, сваленной в раковину и на столе; песок у порога, принесенный на сапогах с посыпанных им тротуаров, напоминающий о тщетности минут, сбегающих тонкой, но неумолимой и не остановимой струйкой в песочных часах.

Лидия Андреевна тяжело шла по тротуару. За ночь намело с полметра снега – и его никто и не думал убирать. Ноги проваливались в рыхлые сугробы, под которыми скользкими кочками и буграми лежал не сколотый лед. Она с трудом выдирала ногу из снега, облитого красным заревом пожара, чувствуя, что кровь приливает к голове, сердце стучит, как перегревшийся мотор, и она начинает задыхаться. Она хотела зайти в магазин купить каких-то там продуктов: творога, ряженки, хлеба, картошки, но, завернув в супермаркет, увидела такие длинные очереди к кассам с тележками, перегруженными бутылками, колбасной нарезкой и тортами, что потеряла к своей затее всякий интерес. Вышла из душного магазина, переполненного возбужденными и раскрасневшимися людьми, и повернула к дому.

Взойдя с трудом по лестнице, останавливаясь через каждые несколько ступенек, вошла в квартиру, сбросила пальто на стул, стянула сапоги с отекших бутылочных ног, прямо в носках (нагибаться за тапочками уже не было сил) прошаркала в комнату и легла, подложив под ноги подушку.

Так она лежала часа два, не в силах шевельнуть свинцовыми конечностями. Телефон умолк, казалось, навсегда, будто трубку заткнули кляпом. Она словно обитала в другом мире, в котором жили ее близкие, которым не было уже места среди ее знакомых. Воспоминания снова крепко взялись за руки и окружили ее, водя хороводы. Вырваться было невозможно. Да она и не пыталась. И вся жизнь снова закружилась перед ней в каком-то нелепом и диком танце, где белая тяжелая маска из гипса передавалась по кругу.

У нее снова всплыли в памяти те строчки из фильма Бергмана: «Но наступит последний день, когда придется заглянуть в бездну… И в вашем мраке, и в том мраке, в котором мы все пребываем, вы не отыщете никого, кто выслушал бы ваши стенания и растрогался вашими страданиями. Утрите слезы и отражайтесь в своей пустоте». Она даже не сможет проиграть белому клоуну Смерти, выторговав у него чужую молодую жизнь и свое продолжение. Сейчас у нее мог бы быть внук или внучка. Уже бы родились. Она бы носила малышку на руках и прижимала к своей груди, задыхаясь от любви и нежности.

Где и когда она оступилась, идя по обледеневшему краю пропасти, и почему уцепилась за камень, на котором сидели ее близкие, нарушив их шаткое равновесие?

Но сейчас бездна кажется ей лишь избавлением от груза, пригвоздившего ее живую гранитной плитой к земле, из-под которой не выбраться никогда, – и так и жить раздавленной до того дня, когда белый клоун возьмет ее за руку и поведет за собой по снежному полю…

«Утрите слезы и отражайтесь в своей пустоте». Одна… И больше никого в этом мире. И с этим надо жить. Слезы бегут по стареющим щекам, становящимся похожими на сморщенные яблоки в коричневой паутине, хранящиеся с осени в холодильнике. Эта мысль ее даже не преследует, она живет с нею, как с тенью, что лишь на недолгие минуты исчезает, словно на солнце набегает облако – и тень пропадает. Она просыпается ночью – а тень уже живет с ней, машет черным крылом, словно летучая мышь над ее лицом нависает. «Надень мне варежки». Руки леденеют – и она свертывается комочком под одеялом, сжав пальцы в кулачки, пытаясь согреть их друг о дружку. Пальцы медленно начинают отогреваться… Но это только пальцы. Не она.