Мария без труда усвоила сложную систему чисел, букв и знаков, составляющих основу шифров, и скоро это стало как бы еще одним иностранным языком, на котором, однако, можно было только читать и писать, но не разговаривать. Это хаотическое нагромождение непонятностей, от которого волосы дыбом вставали на голове у непосвященных, Мария постаралась сделать еще более сложным: Симолин писал свои донесения традиционно, по-французски — мелким, почти бисерным почерком; Марии это казалось уступкой неприятелю, поэтому она сперва переводила все на русский и только потом шифровала, превращая каждое донесение в неразрешимую загадку для всех, у кого не было ключа к этому шифру. Симолин рассказывал, что одно из таких донесений опередило курьера, везшего ключи к новому шифру, что вызвало в канцелярии Безбородко изрядный переполох; но с тех пор все улеглось, новая система шифровки была одобрена и вошла в разряд тех понятий, которые называются коротко и внушительно: государственная тайна. Так что если Симолин являлся Нестором [219] французской революции, то Мария — его пером.

Конечно, краткие строки донесений были только слабым эхом событий, громыхавших по стране. Марии довольно редко приходилось сравнивать происходящее и его описание, однако они с «тетушкой» Евдокией Никандровной сподобились оказаться 6 октября в восемь вечера близ Ратуши, куда именно в это время толпа восставших женщин привезла из Версаля короля, королеву, enfants de France [220], Monsier, Madame [221] и сестру короля, принцессу Елизавету. Все происходило как бы в подтверждение слов Мирабо [222]:

«Пока не вмешаются женщины, не будет настоящей революции».

Все началось еще вчера, утром 5 сентября, когда несколько сотен торговок, величаемых теперь «дамами рынка», рассеялись по городу, принуждая идти за собою всех попадавшихся им навстречу женщин.

Они вооружились чем попало; ворвались в Ратушу, захватили оружие и запасные пушки и с триумфом их увезли.

Уже в полдень толпа в несколько сотен человек двинулась на Версаль. Народ заявил, что требует своего короля и хлеба! Ночь прошла в сильнейшем волнении. Откровенная враждебность гвардейцев довела толпу до полного безумия. Женщины попытались ворваться в покои королевы. Один гвардеец королевской охраны учинил стрельбу, убил и ранил нескольких нападавших. Этому и еще одному гвардейцу отрубили головы. Наверное, каждая из обезумевших фурий воображала себя этакой Юдифью, каждая желала для себя головы своего Олоферна… Людовику XVI было заявлено, что, поскольку аристократическая партия задумала похищение королевской семьи, народ требует его переезда в Париж.

Эту процессию и наблюдали Мария с Евдокией Никандровной. Они возвращались с кладбища; тетушка (Мария как-то незаметно для себя даже мысленно перестала употреблять в этом случае иронические кавычки, сломленная заботливой преданностью старой дамы) была в таком же глубоком трауре, что и молодая вдова; траурной была и карета со скромным баронским гербом. Осторожные люди давно уже начали снимать гербы, но тетушка на этот счет высказывалась вполне категорично:

— Теперь говорят, что и гербы стыдно выставлять напоказ. А куда же прикажете их девать, в сундуках, что ли, держать?! На то и герб, чтобы смотреть на него; чай, не краденый — от прадедов достался!

Данила, сделавшийся давно уже кучером (в услугах его надобность у баронессы отпала: под траурным крепом голову ее украшала лишь уложенная короной коса), натянул вожжи, успев шепнуть в окошечко:

— Будьте осторожны. — И тут же людское море окружило карету. В окна заглядывали женские лица — потные, багровые, с пьяным, бессмысленным выражением глаз. Заглядывали, качаясь, и другие головы: казалось, они принадлежат слишком высоким людям, но это были насаженные на пики головы гвардейцев, решившихся стрелять в толпу.

При виде их Мария содрогнулась; обморочный туман поплыл перед глазами, и страшное видение, никогда не оставлявшее ее: человек, за руки повешенный на дерево; из тела его выстрелы вырывают кровавые клочья. Однако Евдокия Никандровна так стиснула ее руку, что Мария от боли очнулась, и обезумевшие торговки могли видеть на бледных лицах этих двух облаченных в траур женщин, старой и молодой, отрешенное, смертельное спокойствие и равнодушие ко всему, что бы ни уготовила им судьба. А когда какая-то бабенка осмелилась разразиться бранью в адрес «этих паршивых аристо», тетушка так свирепо сверкнула на нее глазами, что охальница неожиданно для себя самой стушевалась.

Более их не трогали; так они и выжидали посреди бушующего людского моря более двух часов, пока их величества не получили разрешения (!) от Национального собрания отправиться в Тюильри, где им отныне и было предписано находиться, не покидая Парижа. Только в половине одиннадцатого площадь опустела, и карета баронессы Корф смогла покинуть Гревскую площадь.

Этого живого соприкосновения с действительностью для Марии хватило надолго, и она вновь затворилась в доме на улице Старых Августинцев в обществе симолинских шифровок, неусыпного внимания тетушки (только ее хитрость или суровость могли заставить Марию вовремя есть и спать!) и Данилы… Раньше Мария сказала бы: верного Данилы, однако вот уже изрядное время этот эпитет не шел с ее языка.

Смерть Корфа Данила пережил тяжело — едва ли не тяжелее, чем сама Мария (да и пережила ли она ее? не умерла ли вместе с мужем, не ушла ли с ним в горние выси, оставив на земле лишь тленную оболочку?), верно еще и потому, что был свидетелем убийства Корфа, но не смог помешать беззаконию свершиться. Он казнился этим непрестанно… однако Мария-то его не винила, ей даже в голову не приходило хоть в чем-то упрекать человека, которого она считала более другом, нежели слугою, — так отчего же Данила со дня смерти Корфа вел себя с баронессой так странно холодно, так сурово сдержанно, как если бы он осуждал ее за что-то, и исследовал, виновна ли она, и даже готовился вынести приговор?

Они очень отдалились друг от друга, и отношения их, чем дальше, тем больше, становились отношениями барыни и покорного слуги.

Еще две связи порвались со смертью Корфа: дружба графини д'Армонти и любовь ее брата.

Справедливости ради следует сказать, что Мария начисто забыла обоих… вспомнила она Гизеллу совершенно случайно, увидев как-то по дороге на кладбище ее карету — кстати сказать, без гербов. Удивительно: Сильвестр, которому по его положению страстно влюбленного полагалось бы обивать пороги молодой вдовы, сторонился ее, так же вела себя и «верная подруга» Гизелла, как если бы страшная смерть мужа оставила на челе Марии некое позорное клеймо.

Сильвестр и Гизелла ни разу о себе не напомнили, даже не прислали приличных случаю соболезнований, хотя уж от этих двух их можно было ожидать.

Одна лишь Евдокия Никандровна не покидала «племянницу», и Мария, в своем горе очистившаяся от таких мелочей, как обида, мстительность и даже страх за свою жизнь, вновь открыла сердце старой даме, стойкость которой и преданность королевской семье в эти страшные и опасные дни всеобщего отступничества не могли не восхищать молодую женщину, всегда питавшую восторженную склонность к людям отважным, способным идти по своему пути без оглядки. Мария слишком хорошо знала, что сердце человеческое может включать в себя доброе и злое, истину и тьму, прекрасное и отвратительное, чтобы осуждать хоть кого-то, тем более немногих свой друзей.

И вот еще что неразрывно объединяло их: ненависть к той кровавой туче, которая плотно закрывала светлое небо Франции.

От смертоносного града один за другим уезжали бывшие подруги и приятели графини Строиловой: принцесса д'Ламаль, Жюли Полиньяк, граф д'Артуа… впрочем, проще было перечислить оставшихся. Разрешение на выезд испрашивало у Национального собрания все большее число народу, но получить его удавалось далеко не всем. В русском посольстве помогали желающим уехать, как могли. По требованию государыни Екатерины Симолин составил списки всех русских, живших в это время во Франции, включая прислугу; таких набралось 32 человека. Их фамилии и род занятий были должным образом зашифрованы и переданы в Россию; однако список, раза в три больший первого, обильно уснащенный вымышленными именами, был передан Монморену для получения разрешения на выезд через Франкфурт, и за Рейн благодаря тем спискам уже перекочевало немало французских аристократов под фамилиями русских поваров, лакеев, горничных. Сами же русские пока почти все оставались еще в Париже — и в их числе, разумеется, Мария, хотя матушка беспрестанно звала ее воротиться. Но здесь, на кладбище Сент-Женевьев, оставался узенький, поросший зеленью холмик, и Мария не могла оторваться от него. К тому же Симолин и Евдокия Никандровна все чаще и чаще обсуждали при ней проекты бегства из Парижа королевской семьи, туманно намекая племяннице, что может понадобиться и ее помощь. Да что она может? Мария только плечами пожимала.

Надеялись и на эмиграцию, которая разбрелась по всем европейским дворам, выпрашивая помощи гибнущей французской монархии. Однако же создавалось впечатление, будто лишь Густав Шведский и Екатерина II искренне обеспокоены судьбой некогда великой державы, негодуя на гидру о 1200 головах, шайку безумцев и злодеев, как они называли Национальное собрание. Даже австрийский император Иосиф, родной брат королевы Марии-Антуанетты, равнодушно взирал на ее судьбу. Не чувствуя еще угрозы своим интересам, европейские государи не только не спешили душить начавшуюся во Франции революцию, но и откровенно злорадствовали, надеясь, что внутренние раздоры приведут к ослаблению ее влияния на международной арене. Да, воистину, только провидение могло предугадать, когда Франция сможет снова занять надлежащее положение среди держав Европы! Уповать стране и королю с королевой оставалось лишь на Бога — да на верных друзей. А их становилось все меньше. Кто уехал за Рейн, кто затаился, надеясь пересидеть грозу в тихом уголке, кто явно изменил своей чести.