Однако назавтра Гизелла совершенно ошеломила Марию.

— Чем более проходит времени, тем чаще замечаю я, что мой брат вам не по сердцу, дорогая Мария! — сказала она своей гостье.

— Я бы желала видеть его другом, а не возлюбленным. Таким же другом, каким сделались мне вы!

Гизелла улыбнулась:

— Он будет вам другом! Он все готов отдать для вашего счастья. А ведь вы несчастны, не правда ли?

Мария передернула плечами. Неужели это так явно?

— Брат не хотел этого видеть, но я решила открыть ему глаза: вы не будете счастливы с ним никогда… пока существует на свете барон Корф, ваш муж! Ведь так? Ведь так, не скрывайте!

— Что толку скрывать? Это правда.

— А если бы он погиб? Умер? — осторожно проговорила Гизелла — и тут же расхохоталась, замахала руками с притворным ужасом: Мария так и подалась к ней, гневно сверкая глазами. — Нет, нет, я не то хотела сказать! Храни Господь вашего барона! Но эта любовь вам глаза закрывает, весь мир заслоняет. Значит, нужно либо избавиться от него, либо покончить с вашими недоразумениями.

Мария снова передернула плечами. Если бы это было так просто — покончить с недоразумениями! Сейчас она ругательски ругала себя за то, что не сделала этого, когда появилась такая возможность. Со временем улеглась тяжкая обида, явление «тетушки» и примирение с нею Корфа перестало казаться оскорблением и предательством. Сильвестр, конечно, так никогда не поступил бы — так ведь оттого Мария и не любит его, Сильвестра-то, который жизнь свою и судьбу своей страны бросил к ножкам обожаемой женщины. Оттого и любит она до безумия Димитрия Корфа, для которого честь и долг — превыше любви, пусть она даже надрывает ему сердце.

Когда Мария снова взглянула на графиню, то и взор, и лик ее были ясны необычайно.

— Вы бесконечно правы, дорогая, — произнесла она с благодарной улыбкою. — Я уезжаю к мужу. Сегодня же! И буду просить его прощения, обещать… — У нее перехватило горло.

Гизелла поджала губы, покачала своей хорошенькой смоляной головкой.

— Счастье, что мой брат не слышит вас! Он был бы глубоко разочарован, услышав, что его богиня желает припасть к стопам мужлана, который столько лет пренебрегал ею.

— Я виновна пред мужем, — гордо вскинула голову Мария, — однако унижаться пред ним не намерена.

— И правильно! — горячо стиснула ее руки Гизелла. — И правильно! Здесь надо поступить умно и тонко. Вам следует встретиться как бы невзначай. Вот что, слушайте, я придумала! 27 апреля мой друг, маркиз д'Монжуа, дает бал в честь открытия Генеральных штатов. Он чуть-чуть демократ, один из друзей герцога Филиппа, однако гостей умеет принимать как никто. Насколько мне известно, — продолжала она с тонкой улыбкою, — судьба французской монархии и трещины, которые дает трон, весьма волнуют Россию. Симолин собирает сведения где может… Корф непременно придет на этот бал! Клянусь вам!

И Мария не удержалась — бросилась к Гизелле и расцеловала ее румяные душистые щеки. Снова счастье было близко, так близко! Уж теперь-то она его не упустит!

* * *

«Придет на бал» — очень точно сказано. Ибо лишь дамам, по снисходительности к их слабому естеству, а пуще того — для сбережения дорогих туалетов, — дозволялось прибыть в предместье Сен-Жермен, где находился особняк маркиза, в экипажах, — мужчинам же предписывалось непременно прийти пешком, «как все люди ходят», дабы таким обременительным для многих способом передвижения продемонстрировать свое единство с народом. Ходили слухи, будто на бал приглашен и Филипп Орлеанский, новое прозвище которого — Эгалите [212] — уже было на слуху, и, оправдывая его, он также отправится на бал пешком!


В ночь перед балом Мария улеглась в постель с тем же настроением, с каким юная дева смыкает очи в Крещенскую и Рождественскую ночь. Однако же эта ночь была самая обычная, не гадальная, а потому Марии не явился во сне Корф, отмыкающий замочек, или подающий ей воды напиться, или надевающий ей на палец кольцо — Мария вообще не видела во сне свою любовь, а снился ей почему-то Пьер Шодерло де Лакло, который с ужасным акцентом, перевирая слова, читал прекрасные и страшные стихи Державина:

Чей труп, как на распутье

мгла,

Лежит на темном ложе

ночи?..

Потом вдруг выкрикнул шутовски:

Где стол был яств,

там гроб стоит! —

и убежал куда-то, проворно семеня ногами и звеня подковками.

Мария проснулась. И почему-то не было в душе радостного предвкушения счастья — только страх. А вдруг Корф не придет? А вдруг придет… но не захочет примирения, отвернется от Марии? Тогда и впрямь останется одно — уезжать в Россию!..


День выдался тяжелый. Туалет, заказанный графиней Гизеллой для Марии, был прекрасен, как мечта, однако же того густо-лилового оттенка, который Мария всегда считала губительным для своей внешности. И впрямь — вид у нее в этом платье сделался трагически бледным, особенно в присутствий зелено-красно-белой Гизеллы. Но не отказываться же от любезности, не обижать же графиню еще и пренебрежением к ее вкусу…

Натерпелась Мария и с прической. Где ты, Данила? Где твои ловкие руки, твои проворные пальцы? Сегодня волосы Марии были подпалены щипцами, локоны закручены слишком туго, уложены слишком старательно — без той легкой, элегантной небрежности, которую вносил в свои творения Данила-волочес, Данила-художник. Парикмахер графини Гизеллы, надменный парижанин, судя по его виду, вполне мог прикрепить на творение свое табличку с надписью: «Я сделал все, что мог; кто может, пусть сделает лучше» — ибо был уверен, что превзойти его невозможно. Однако, глядя на свое лицо, приобретшее выражение застывшее и несколько даже испуганное, Мария не разорила сложное сооружение на голове лишь из боязни обидеть гостеприимную хозяйку. Однако же она втихомолку вытащила из прически три шпильки, отчего творение ее сделалось ниже и приняло более мягкие очертания. Мария очень надеялась, что тряска в карете довершит начатое и прическа обретет более свободную и живую форму.


Первым, кого увидела Мария, поднимаясь по лестнице и окидывая взглядом бальную залу, был Шодерло де Лакло, который тут же бросился к графине д'Армонти, не забыв поощрительно взглянуть на Марию. Желающим увидеть на балу герцога Орлеанского пришлось удовольствоваться вертлявой фигурою его секретаря, который был необычайно в ударе: его остроты слышались будто со всех сторон одновременно, он, чудилось, танцевал со всеми дамами враз, каждой успевал улыбнуться, шепнуть комплимент, для каждой — выразительно закатить глаза, прижать руку к сердцу, сделать страстную мину… Это было, впрочем, вполне кстати, ибо немалое время господин де Лакло оставался чуть ли не единственным мужчиной в сонмище раздосадованных дам: кавалеры безнадежно запаздывали, видимо не рассчитав время, необходимое для того, чтобы добраться к дому д'Монжуа столь непривычным образом. Верно, из-за их усталости и танцевали нынче вяло. Бал явно не задался, а уж когда два или три гостя явились со сбившимися париками и в перепачканной, даже изорванной кое-где одежде, в адрес хозяина и, разумеется, месье Эгалите, вдохновителя сей затеи, начали раздаваться весьма крепкие выражения: на улицах нынче было неспокойно. И — слово за слово — бальные разговоры стали мало напоминать то привычное светское злоречие, к которому все привыкли в последнее время; в разговорах проскальзывали нотки серьезного беспокойства.

— Горожане вооружаются — якобы для защиты от грабителей. Похоже, что в городе приходится по грабителю на каждого? Эти добропорядочные граждане шатаются по улицам и ревут: «Оружия! Оружия!»

— Говорят, голодные бедняки сжигают те городские заставы, где взимаются пошлины за ввоз продовольствия в Париж, и требуют хлеба.

— Я слышал, что разграбили Сен-Лазар! Какое святотатство: это ведь бывшая больница для бедных, а ныне — исправительный дом на попечительстве монахов. Там нет и намека на оружие, но есть продовольствие — его и выносят.

Более всего возмутило присутствующих известие, что долговая тюрьма Ла-Форс была взломана толпой, и преступники освобождены. Что-то странное, роковое нависло над Парижем, проникло и в эту роскошную залу…

Гостей оказалось меньше, чем рассчитывал хозяин: возможно, многие вернулись с полдороги. Не было никого и из русского посольства, Мария все глаза проглядела: не танцевала, бродила у лестницы, забыв о приличиях, об уроках гордости, которые преподавала ей Гизелла, — высматривала знакомую фигуру, чувствуя: как только появится Корф, она не раздумывая кинется ему на шею, возопит о своей любви, будет умолять о прощении…

Эта сцена так явственно вспыхивала и гасла в ее взбудораженном воображении, как всполохи огня на маяке — то озаряют все светом надежды, то погружают во тьму безнадежности. А Корфа все не было, не было… Появился Сильвестр — отвесил быстрый поклон, но не задержался ни на мгновение, лишь скользнул по лицу Марии каким-то испуганным, вороватым взглядом.

Это ее озадачило. Отошла от лестницы, глянула в простенок, украшенный большим зеркалом, — и от всей души порадовалась, что какие-то обстоятельства помешали барону явиться на бал.

Это пугало в лиловых тонах, с лицом цвета пармских фиалок, с разоренной клумбой на голове — это она.

— Милая моя, что с вами? — воскликнула графиня Гизелла, оказавшаяся рядом. — Вы ужасно выглядите!

«Не твоими ли молитвами?» — Мария с трудом удержалась, чтобы не съязвить, и выдавила из себя спасительную фразу:

— У меня вдруг голова разболелась.

— Выпейте вина! — приказала графиня, подав знак лакею. Почему-то им оказался не ливрейный хозяина, маркиза д'Монжуа, а собственный гайдук Гизеллы. У него на подносе стояли два бокала: один с шампанским, его проворно схватила Гизелла со словами: «Шампанское вам нельзя, голова еще сильнее разболится!»; другой был наполнен бургундским, Мария взяла его и выпила без всякого удовольствия. И вот тут-то у нее и впрямь разболелась голова, да так, что Мария со стоном схватилась за виски. Лицо Гизеллы приняло озабоченное выражение: