— Силуян, голубчик!

Они знали друг друга давным-давно, еще с той поры, когда две робкие сестрички жили в Елагином доме под присмотром суровой тетушки, и сейчас княгиня обняла крестьянина и сказала, глядя влажными глазами в его доброе бородатое лицо:

— Здравствуй, Силуян, милый. Спасибо на добром слове, только…

— Не перечьте, ваше сиятельство, — сурово возразил Силуян. — Ведь все село наше обложено, все дороги перекрыты. Попадутся ваши птенцы в лапы хищные — не помилуют их злодеи, даром что пред ними дети малые. А у меня в дому есть под сеновалом тайничок. Тесноват, конечно, для четверых будет, да куда ж деваться? Переждете там малое время, день ли, другой, а уж мы с бабою моей найдем способ, как вас вывезти из села, в бочках ли пустых (я ж бондарь), под сеном ли, а то в кузовах. Ну, будет день, будет и пища, а пока собирайтесь, не медлите!

Княгиня стиснула тонкими пальцами его большую грубую ладонь:

— Спаси детей моих — и я за тебя век Бога буду молить. Уводи же их поскорее! — Она подтолкнула к Силуяну наспех одетых сына и дочь и, резко вскинув руку, остановила вопрос, готовый вырваться у всех разом: — А я с Лисонькою останусь.

И никто слова против не вымолвил, хотя затрепетало каждое сердце. И взрослым, и малым было ясно: княгиня не могла бросить на произвол судьбы прикованную к постели сестру, вдобавок с новорожденным младенцем. И дети молча приняли от матери крест и прощальный поцелуй, своей трагической торжественностью похожий более на последнее целование, — приняли без слез, возможно, впервые ощутив, что бывают в жизни такие мгновения, когда молчание звучит громче самых надрывных речей.

Дети вышли вслед за Силуяном в сопровождении Татьяны, и последнее, что услышала Маша, прежде чем за ними закрылись двери, был вопрос матушки, обращенный к Никитичу:

— Одного не пойму — кто же предупредил Аристова, что князь за ним явиться намерился? Кто сей презренный предатель?

И тут Машенька почувствовала, как задрожали пальцы Татьяны, сжавшие ее руку…

* * *

Мятежники пришли наутро, уже засветло. Елизавета смотрела сверху, из окна Лисонькиной светелки, на толпу, входящую в ворота барской усадьбы сперва робко, подбадривая себя криками, — и ощущала даже некое облегчение оттого, что наконец-то окончилась эта ночь, это тягостное ожидание неминуемой смерти.

Топот и крики разносились по дому. Уже слышался шум опрокинутой мебели, звон разбитой посуды, уже что-то волокли по ступенькам, уже доносились со двора отчаянные, протестующие крики Никитича, пытавшегося отстоять барское добро, когда в залу наконец просунулась конопатая физиономия молодого мужика с вытаращенными от возбуждения глазами. Впрочем, завидев спокойно сидящую на шелковом диванчике нарядную барыню, он сдернул было шапчонку, поклонился по привычке в пояс — да, спохватившись, скрылся за дверью с криком:

— Илья Степанович! Погляди, какая цаца тут сидит!

Сердце Елизаветы глухо стукнуло в горле. Она стянула кружевную шаль на груди.

И тут дверь снова отворилась, и вошел уже другой человек.

Был он среднего роста, с лицом как бы комковатым, неровным, но при этом смышленым и быстроглазым. Был он острижен в кружок, как водилось у пугачевцев. Однако к его круглой голове был привязан капустный лист, и при виде этого знака жесточайшего похмелья страх Елизаветы сменился брезгливостью. О Господи, она читала молитвы, дабы оберечься от этого человека, будто от беса, а перед нею — обычный пьянчужка!

Елизавета равнодушно глянула в небольшие карие глаза незнакомца — впрочем, она не сомневалась, что перед нею сам Аристов! — и приподняла брови:

— Что вам угодно, сударь?

Он мягко, неслышно приближался в своих черных плисовых сапогах, приближался чуть улыбаясь:

— Наслышан о вас премного, ваше сиятельство, но такой чудной красоты зреть не чаял!

Елизавета поморщилась. Экое чуфарство [26]! Увы, пред нею стоял человек дерзкий и неотесанный, стало быть, на милосердие и благоразумие его рассчитывать не приходилось. Однакого же говорил он не по-крестьянски, и, вспомнив рассказ старого князя о дворянском происхождении Аристова, Елизавета почувствовала даже не брезгливость, а отвращение.

— Счастлив увидеть вас в добром здравии! — продолжал между тем Аристов, без приглашения усаживаясь в кресло против Елизаветы; он так заботливо расправлял полы своего куцего, не первой свежести кафтанишки, словно тот был, по меньшей мере, шит золотом. — А где же дитя новородившееся?

— Вам-то какова забота? — нахмурилась княгиня.

— Жалко дитя малое без матушки оставить! — улыбнулся Аристов, с видимым наслаждением глядя, как побледнело ее лицо.

— Ну так не оставляйте, коли жалко! — отрезала Елизавета, вцепившись в кружево шали с такой силой, что затрещали нитки.

— Нынче власть уже не ваша, — покачал он головой, и лицо его — от резкого движения — вдруг исказилось болью: — О-о, черт!

— Лучше бы вы платок смочили уксусом с водою да приложили, — не удержалась Елизавета.

— Ничего, обойдусь, — проворчал Аристов. — Однако за заботу — благодарствую. Многие тут радешеньки о моем здравии позаботиться! Не далее как нынче ночью одна ворожка посулила: мол, тогда у тебя голова болеть перестанет, как с нею простишься. Да прежде она со своею головою простилась, дура старая…

— Что с князем? — перебила Елизавета. — Извольте отвечать!

— Он жив, жив, — закивал Аристов. — Жив… пока!

Елизавета молча глядела на него, нервно комкая шаль на груди. Да, все в мире смешалось! Что ж, случалось и прежде: в тех или иных имениях крестьяне возмущались против барина, жгли, грабили усадьбу, но убийство помещика было крайнее средство, к нему прибегали только отчаянные натуры, наперед согласные идти под кнут или на каторгу.

— Что вы хотите за жизнь князя? — тихо спросила Елизавета. — Я отдам все, чем владею!

— Все? В самом деле? — ухмыльнулся Аристов, и Елизавета едва не задохнулась от прихлынувшей к лицу жаркой волны: Аристову и так принадлежало здесь все — деньги, вещи, само имение; выходит, она предлагала ему себя?.. — Ну что ж, сударыня, я воспользуюсь вашим любезным предложением, коли придет охота, но покуда…

Он не договорил. Елизавета скомкала шаль и швырнула ему в лицо.

— Не забывайся, самозванцев холуй! — выкрикнула княгиня, охваченная тем опаляющим гневом, который порою заставлял ее терять всякую осторожность и наделял такой отвагой, что и мужчины робели.

Аристов протер слезящиеся глаза и, свернув шаль, положил ее на комод.

— Я сюда явился не для споров с вами! — еле сдерживаясь, проговорил он. — Помилосердствуйте над собою, вообразите, что с вами станется, коли я, разгорячась, кликну сюда мужиков! И хоть отрадно мне будет, когда его сиятельство узрит вас истерзанною, однако сие зрелище лишь укрепит его гнев и ненависть, а у меня имеется иной, более изощренный, план.

— Бога ради, о чем вы говорите? — вмиг сникнув, прошептала Елизавета. — Князь… увидит меня?

— Вздернуть господина Измайлова — дело нехитрое. Однако желательно мне, чтобы накануне казни видел он печальную участь родных своих… подобно тем крепостным, коих разлучал он с детьми и женами, поодиночке распродавал их жестокосердным помещикам.

Пафос, звучавший в его речах, был насквозь фальшивым, это Елизавета почувствовала сразу. Он тешился, вздымая на гребне могучей волны слепого гнева народного, коя затопила едва ли не пол-России, утлую лодчонку своего тщеславия, не заботясь о том, каков погубен может быть итог сего безрассудного мореходства. Гибель его была близка, неминуема — Елизавета чуяла это всем существом своим, — но кого еще утянет с собою в бездну сей дворянин, бросивший честь и благородство своего сословия под ноги черни?

Она напряженно смотрела на Аристова, моля Бога воротить ей силы, и даже не вздрогнула, когда мятежник высказал, наконец, то, за чем пришел:

— Берите ребенка и следуйте сей же час за мною!

Она уставилась невидящими глазами в это неказистое, как бы засалившееся от возбуждения лицо, и Аристов подумал, что барыня-гордячка от страха лишилась дара речи. Елизавета же до онемения была ошеломлена догадкою: он ведь принимает ее за Лисоньку! Он ее не знает!.. И ослепляющая надежда спасти сестру ударила в сердце, заставила его забиться живее, вернула краски в лицо, дала силу сказать с насмешливым сожалением:

— Да вы припозднились, сударь. Дитяти моего здесь уже давно нет…

Аристов замер, не веря ушам своим. А Елизавета молилась только о том, чтобы за тяжелыми гобеленами он не разглядел дверей, ведущих в спаленку сестры, да чтобы дитя не раскричалось некстати, а Лисонька не вздумала пробудиться.

— Как это — нет! — обескураженно проговорил Аристов, и Елизавета не замедлила перейти в наступление:

— Да так! Сестра моя, дети ее и служанка ушли еще с вечера, взяв с собою сына моего. Князь предвидел беду и строжайший наказ дал — уйти, затаиться. Их уже и след простыл.

Аристов свел брови в задумчивости. Это было похоже на правду: в доме-то ни души господской! Но недоверие взяло верх:

— А вы пошто не ушли с ними?

— Я… я… — пролепетала Елизавета, — ну, я ведь после родов, мне не под силу такое путешествие.

Аристов смотрел на нее, насупясь. Чувствовалось, что подозрения одолевают его, вынуждая размышлять, искать — что же тут нечисто? И Елизавета поняла, что надежды ее едва ли осуществятся… Но тут дверь распахнулась — и в залу ворвался Никитич: весь разлохмаченный, ободранный, словно из драки, с бледным, безумным лицом, — и заголосил с порога:

— Ваше сиятельство, да что же это делается?!

«Разбудит Лисоньку!» — ужаснулась Елизавета: лишь это заботило ее сейчас.

— Мужики проклятые ушли, но все добро разграбили, лошадей со двора свели, припасы больше изгадили, чем приели. А какое бесчинье в комнатах содеяли! Картины — ножами; фарфор, зеркала — вдребезги! Цветы вокруг дома вытоптали! Это ж красота человеческая, а вы, нелюди, ее губите! — бесстрашно выкрикнул Никитич в лицо Аристову и схватил его за грудки: — Презренный тать, разбойник!