Корф замер, нахмурился:

— Вот незадача… Не нагрев бумагу, письма не прочтешь, а нагревать, выходит, нельзя? И с собою не возьмешь, чтобы прочесть в лаборатории: если Этта заметит пропажу, письма Мунника утратят всякую ценность, англичане просто-напросто придумают что-то другое. О Господи! Эй, эй, что это вы задумали?

Последнее восклицание относилось к Марии, которая вдруг бросилась к стене и принялась снимать голландский пейзаж — акварель в рамке и под стеклом — на английский манер.

— Не мешайте, — отмахнулась Мария. — Можете вытащить стекло так, чтобы не повредить рамку?

— Да зачем вам?! — изумился Корф.

Но Мария сперва сняла вторую висевшую рядом акварель и лишь после этого сочла нужным пояснить:

— Я вспомнила: если бумагу, исписанную симпатическими чернилами, поместить между пластинами стекла, сильно прижать, а потом подержать на ярком свете, написанное можно будет прочесть, а вреда бумаге мы не нанесем.

«Мы…» Ее в краску бросило при этом нечаянно вырвавшемся, таком многозначительном слове, однако Корф, кажется, и не заметил ничего особенного — только недоверчиво поднял брови:

— Вы что же, знаете химию?

— Ой, давайте скорее, скорее же… — Мария с трудом подавила раздражение.

Как он удивился! Кем же он ее считает? Полной идиоткой? Интересно, какую гримасу скорчил бы барон, когда бы вдруг оказалось, что и Николь знает химию? Это, конечно, невероятно, однако…

При мысли о Николь настроение у Марии вовсе испортилось.

— Мне и в самом деле пора идти, — сказала она. — Вы уж тут сами как-нибудь…

— Что?! — шепотом возопил Корф. — У меня ведь не четыре руки! Держите стекла как можно крепче, а я буду читать.

Ничего не поделаешь, пришлось повиноваться. Не прошло и минуты, как поверхность листа покрылась бледно-зелеными ровными строчками. Текст был едва заметен, однако Корф велел Марии отодвинуть свечи подальше, опасаясь повредить бумагу, — и принялся читать, щурясь, сосредоточенно шевеля губами и порою прикрывая глаза рукой. Мария не могла видеть, что там написано, однако, судя по изумленно-сосредоточенному лицу Корфа, он находил для себя много важного и интересного. Пробежав глазами один листок, Корф принялся за другой.

— Неужели вы что-то запомнили? — недоверчиво спросила Мария и была поражена печалью, промелькнувшей в синих глазах Корфа.

— У меня абсолютная память. Я могу любую книгу запомнить от корки до корки, прочитав лишь единожды. И потом немалые усилия приходится прилагать, чтобы забыть ее. Случается и такое, что забыть невозможно…

Он вновь обратился к чтению, а Мария стояла, будто окаменевшая, ощущая лишь свое безмерное одиночество.


— Ну, вот и все, — проговорил наконец Корф, разнимая стекла. — Теперь я вставлю на место акварели, а вы уходите побыстрее. И постарайтесь появиться в зале незаметно, не привлекая к себе внимания. Затеряйтесь в толпе…

— Ну да, я постараюсь не сорвать с петель дверь или не уронить ненароком клавикорды, — огрызнулась Мария.

Корф, насупившись, склонился над акварелями. Ох, ну почему, почему они должны разговаривать друг с другом в таком тоне?! Мария едва сдержала слезы.

Она сложила аккуратной стопочкой «чистые» листы, только сейчас сообразив, почему они были так немилосердно согнуты, — чтобы поместились в ридикюле! Затем поставила на место подсвечники и сунула ридикюль под подушку кресла, с отвращением взглянув на «могущество» Шивы. Счастье, что барон не увидел распутной картинки: едва ли она вызвала бы в его «абсолютной памяти» приятные воспоминания о «шалостях» жены.

— Идите же! — прошептал Корф, вешая акварели.

— Рада бы, да не могу, — усмехнулась Мария. — Мне предстоит закрыть за вами окно. Вам вряд ли удастся задвинуть изнутри задвижки, когда будете сидеть на дереве.

— О, черт! — Корф хлопнул себя ладонью по лбу.

«Жаль, что не кулаком, — мысленно усмехнулась Мария. — Глядишь, немного поотшибло бы твою абсолютную память!»

Тут она еще кое-что вспомнила и, подбежав к камину, сунула в уголья тот самый клочок с подписью Мунника. Исчезнувший было текст медленно проявился вновь.

— Что это вы делаете? — раздался голос Корфа, и Мария, оглянувшись, наконец-то нашла на его лице то самое выражение полнейшего недоумения, которое уж отчаялась увидать. Чувствуя себя за многое вознагражденной, она лишь презрительно передернула плечами, не удостоив барона ответом: хороши будут они оба, если баронесса, воротясь, найдет обрывок брошенного в огонь письма лежащим на столе!

— Ах, да! — снова хлопнул себя по лбу Корф, и Мария не удержалась от злорадного смешка.

На том они и расстались. Как два врага, временно заключившие перемирие, однако ни на миг не забывавшие, что находятся в состоянии войны.

* * *

Когда Мария подошла к двери, ведущей в гостиную, она с изумлением услыхала, что часы бьют восемь раз. Неужто всего двадцать минут назад она покинула гостиную? Господи, кажется, год, ну, месяц сомнений, мучений, терзаний миновал! И слава Богу, что время имеет свойство растягиваться и сжиматься: есть надежда, что никто не заметит ее отсутствия…

Не тут-то было! Первым, кого увидела Мария, проскользнув в гостиную, был Сильвестр. Он только что усадил свою ослепительную сестру в золоченые кресла и намеревался присесть возле нее на столь же роскошный стул, как вдруг бросил нечаянный взор на дверь — и увидел Марию. Лицо его вспыхнуло полымем, он покачнулся — и плюхнулся мимо стула, который с грохотом рухнул рядом, истошно залаяли три болонские собачки, доселе мирным, пушистым клубком спавшие в уголке, а Сильвестр, и сидя в нелепой позе на полу, все не сводил зачарованного взора с Марии, словно она была змеей, а он — загипнотизированной лягушкой. Всполошенная публика невольно проследила за направлением его страстного взгляда, и всяк увидел Марию, которая замерла на пороге, вцепившись в ручку двери, так что теперь только полнейший идиот не сообразил бы, что одна из гостий куда-то выходила… куда? И зачем?

Мария готова была убить Сильвестра — или сама сквозь землю провалиться, однако в сей момент затянутая в черное испанка у рояля пронзительно закричала о любви Орфея и Эвридики (опера Глюка была необычайно популярна в те времена!) — и любопытство общества несколько погасло.

Мария пробежала через залу и покорно села на тот самый злополучный стул, который придвинул ей Сильвестр, подскочивший с полу с проворством ваньки-встаньки.

Мария окинула взором гостиную, намеренно и мстительно не ответив на обеспокоенный, вопросительный взгляд Симолина.

Ничего, пусть подождет, помучается неизвестностью! Это ничто в сравнении с теми мучениями, которые пришлось испытать ей в присутствии Корфа. Главное, обещал!..

Обойдя взором Симолина, как пустое место, Мария продолжала оглядывать присутствующих. О счастье! Этты Палм нет! Она опять куда-то исчезла… даст Бог, уход и приход русской гостьи останется незамеченным.

Мария перевела дыхание. От сердца немножко отлегло, в голове прояснилось, и она с жалостью вспомнила, как Корф только что висел, цепляясь за подоконник, готовясь прыгнуть в сад с высоты второго этажа. «Осторожнее, ваше плечо!» — хотелось воскликнуть Марии, да, благодарение Господу, хватило ума промолчать.

— Она появилась всего на минуту и почти тотчас опять ушла, так что успокойтесь, — сухая, смуглая рука Гизеллы д'Армонти стиснула запястье Марии. — И, ради всего святого, успокойте моего брата! У него такой вид, будто он собрался покончить с собой! Взгляните только…

Мария оглянулась.

Да, Сильвестр и впрямь выглядел плачевно: на бледном, вовсе белом лице глаза казались черными безднами, наполненными тоской и мукой.

— Он любит вас до беспамятства! — горячо прошептала Гизелла. — Я никогда его таким не видела, это же просто безумие, безумие!

— Вы так любите брата? — шепотом спросила Мария; она взглянула на мадьярку, и ее поразила страстная, прямо-таки фанатичная нежность, горевшая в прекрасных глазах графини д'Армонти.

— Люблю?! Мало сказать! Мы с ним родились в один день, с разницей в полчаса, хоть и неполные близнецы. Я ему жизнью обязана: еще в детстве он спас меня, когда я тонула в озере. И я за него жизнь отдам, пойду за него на преступление… — Голос Гизеллы оборвался коротким, сухим рыданием, и минуло какое-то мгновение, прежде чем она снова смогла заговорить.

— Будьте же милосердны, Мария! — взмолилась она. — Подарите ему хоть одну улыбку!

Ее острые ногти вонзились в руку Марии, и, повинуясь не столько милосердию, сколько желанию избавиться от боли, баронесса вновь повернулась к Сильвестру и с усилием растянула губы, изображая улыбку.

Лицо маркиза задрожало, и Мария испугалась, что темпераментный венгерец сейчас зальется слезами. Однако ничего страшного не произошло: он лишь улыбнулся в ответ, кивнул — и, резко повернувшись, вышел из зала.

Только теперь Мария смогла вздохнуть спокойно и, откинувшись на спинку, приготовилась наслаждаться музыкой… да не тут-то было! Взяв последнюю, неимоверно высокую ноту, испанская певица умолкла и принялась раскланиваться под вежливые аплодисменты слушателей.

Вечер, оказывается, закончился. Гости стали разъезжаться.

Глава XXIII

AU SECRET! [196]

В конце 1786 года заговорили о государственном перевороте. Два неурожайных года разорили Францию; на народ обрушились новые налоги. В Париже дворянство с изумлением узнало, что в некоторых местностях крестьянам случается отведать мяса лишь три-четыре раза в год, а питаются они в основном хлебом, размоченным в подсоленной воде, да и того не вдосталь. В этой связи «очаровательная наивность» королевы, посоветовавшей своему народу есть пирожные, если не хватает хлеба, показалась уже не столь очаровательной. Ядовитые памфлеты наводнили страну; никак не могло затихнуть эхо «дела об ожерелье». О, конечно, Жанну Ламотт-Валуа, авантюристку, посмевшую обнадежить кардинала Рогана, — мол, подарив королеве бриллиантовое колье в пятьдесят тысяч ливров ценой, он сделается ее любовником, — и даже писавшую фальшивые письма от имени Марии-Антуанетты, и даже подсунувшую влюбленному кардиналу в садах Пале-Рояля какую-то девку из местных жриц любви, изображавшую готовую на все королеву, — конечно, эту Жанну Ламотт публично секли плетьми, клеймили по обоим плечам буквой V — voleuse — воровка — и заключили в тюрьму Сальпетриер, где она, в соответствии с приговором, в сером арестантском халате и деревянных башмаках, всю жизнь должна будет работать за черный хлеб и чечевичную похлебку. Конечно, Рогана выслали из Парижа. Конечно, король поверил слезам супруги, клявшейся, что она невинна. Она и была невинна… однако это уже оказалось безразлично возмущенной толпе (от черни до представителей самых знатных фамилий), жаждавшей любой ценой обвинить ненавистную австриячку. Тем паче что Жанна Ламотт каким-то немыслимым образом сбежала из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж мало-помалу забудет ее. Ламотт добралась до Англии, нашла там покровителей и ударилась в мемуары, пятная высочайшее имя королевы; чьи-то грязные и услужливые руки доставляли пасквили во Францию; все это была беззастенчивая ложь, однако страна с жадностью внимала ей. Впервые королеве, жизнь которой прежде катилась по сверкающему кругу — Версаль, Трианон, Фонтенбло, Марли, Сен-Клу, Рамбулье, Лувр, Версаль и т. д., — сделалось неуютно и как бы даже жутковато. Ей казалось, все ее ненавидят… она была почти права. Ей казалось, все желают ее погибели… она была почти права и в этом, однако никто еще не знал, что те самые именитые дворяне, которые упиваются ложью Ламотт и так старательно роют королеве яму, рано или поздно сами в нее попадут.