И вот еще что: «Не могут быть завещателями постриженные в монашество, как отрекшиеся от мира и от собственности». Что ж, дело хорошее! А не присоединиться ли Марии к своей молоденькой подружке Анне Полине в монастыре Сент-Женевьев? Тут же возникло в памяти уныло вытянувшееся лицо брата Алешки, узнавшего о намерениях Машеньки похоронить себя заживо в монастыре и обречь на постылую рыбную кухню, — и Мария невольно расхохоталась. Придется искать другой выход, какой ни есть; в монастырь она всяко не пойдет, хоть на аркане ее тащи!

Взгляд скользил по строчкам — Мария силилась вникнуть в сложный текст. Русское право ограничивало завещательные распоряжения только родом имущества… что такое род имущества? А, вот пояснение: каждый может распорядиться свободно тем, что сам приобрел, но унаследованное недвижимое имущество, оставшееся после смерти, должно непременно поступить в пользу законных наследников: родовые имения не подлежат завещанию.

Мария вздохнула с облегчением: родовые имения не подлежат завещанию! Не получит чертова Eudoxy ни Любавина, ни малороссийских угодий!.. Но тут же в глаза бросилась другая строка: «Владелец, не имеющий потомства, может предоставить свое родовое имение, не нарушая прав супруга (супруги), одному из своих родственников или родственниц (хотя бы и помимо ближайших) из того же рода, от которого имение досталось завещателю».

Мария невидящими глазами уставилась в стену, пытаясь проникнуть в смысл сего речевого оборота.

«…одному из своих родственников или родственниц из того же рода, от которого имение досталось завещателю…» Из того же рода… Из того же рода…

Так… Кажется, что-то проясняется. У нее нет — и, очевидно, не будет! — детей. И прямых, стало быть, наследников. Брат Алешка по закону получить Любавино не может: он не Строилов, он Измайлов! И буде у него родятся дети — то же произойдет. Матушка, отчим — тоже Измайловы. Тетушка Елизавета Михайловна, ее сын Мишка и муж ее князь Павел — эти Рязановы. А Строилов-то кто? Одна лишь Евлалия Никандровна. Она вроде как сестра деда Марии по отцу Валерьяну Строилову. Но и ее начисто лишает наследства завещание в пользу Евдокии Головкиной. И это значит… это значит…

Мария собрала книги в стопу, подошла к полкам и осторожно, аккуратно установила один к одному тяжелые тома, обтянутые коленкором, выровняла черные кожаные корешки с золотым тиснением.

Это значит, что Евдокия Головкина и есть та самая «одна из родственниц (хотя бы и помимо ближайших) из того же рода, от которого имение досталось завещателю». Евдокия — какая-то дальняя строиловская родня, на наследство права не имеющая, но упрямо к нему рвущаяся!

Да… выходит, верна была догадка, повинуясь которой Мария погнала Данилу в Россию. Хотя теперь ясно, что делать сего не следовало. Зачем далеко? Не проще ли тетушку Евлалию Никандровну попросить напрячь память и перебрать по пальцам всю строиловскую родню, с которой никогда не имела никаких дел матушка Марии? Уж наверняка тут-то и отыщется след Евдокии Головкиной.

* * *

Ежегодный весенний бал-маскарад в городской ратуше был событием, не пропустить которое старались самые высокопоставленные особы парижского beau monde [179]. Поговаривали, что там может оказаться сам герцог Орлеанский… Марии впервые предстояло побывать на маскараде: оба прошлых года Корф, очевидно, забывал пригласить туда жену, впрочем, и сам он не ездил на те балы. Нынче же все высшие посольские чины и их супруги были приглашены поименно — великая честь, оказанная магистратом, об отказе и речи идти не могло!

Корф чувствовал себя вполне сносно и мог присутствовать в ратуше — в конце концов, предполагалось, что самое тяжкое из предстоящего ему там — это менуэт или аллеманда с какой-нибудь прекрасной дамою. Не на дуэли же драться!..

О том, что ему может предстоять на самом деле, знали только Мария и Симолин. Мария не могла не сообщить об этом своему заботливому другу, однако она так «бэкала и мэкала», пытаясь утаить источник сведений, что в конце концов Симолин хитро прищурил один глаз и рассмеялся.

— Моя прекрасная баронесса, — ласково проговорил он, целуя Марии руку, — вы забыли, с кем имеете дело. Всю жизнь я получаю тайные сведения… в этом состоит моя работа! Мне ничего не надо объяснять. Если бы я каждый раз допытывался у своих агентов, откуда кто из них что знает, я не продвинулся бы в своей карьере ни на йоту. Мы как пчелы: собираем мед, не больно-то задумываясь о названии цветка. Вы только скажите, что требуется от меня, — и я все исполню.

Мария смотрела на него повлажневшими глазами. Этому немолодому человеку, облеченному немалой властью, доставляла искреннее наслаждение затеянная Марией интрига. Интриги вообще были смыслом жизни Симолина, однако то были серьезные, подчас опасные, чреватые государственными и международными осложнениями хитроумные нагромождения; здесь же он ощущал себя кем-то вроде бога любви Эроса — умудренного опытом, поседевшего, однако по-прежнему шаловливого и готового поддержать всякие безумства, совершаемые во имя любви.

— Ничего, дитя мое, — тихо сказал он, видя слезы в глазах Марии. — Бог даст, вы еще будете счастливы!

— Он дал клятву, — пробормотала Мария, понурясь и силясь не разрыдаться в голос.

— Где клятва, там и преступление ее, — отмахнулся Симолин. — А теперь идите домой и займитесь своим туалетом. И уверяю, душа моя: Димитрий Васильевич без моего пригляду шагу не ступит. Самолично отвезу его в Отель-де-Виль — самолично и назад привезу, невредимого!

Марии оставалось только надеяться на это…

Итак, собственного мужа ей предстояло увидеть лишь на балу. Как, впрочем, и графиню Евлалию: раз прогневавшись на племянницу, она так более и не появлялась на улице Старых Августинцев, а посланная к ней Глашенька воротилась с известием, что графиня в Версале и воротится лишь для участия в маскараде. Там Мария и увидит ее, там и спросит о Евдокии Головкиной — если, конечно, узнает свою сердитую тетушку в сонмище людей, ибо в каком та будет костюме, Мария не имела ни малейшего представления. Что придумает Симолин для маскировки Корфа, ей тоже было неведомо. Она и сама-то до последнего мгновения не представляла, что наденет. На маскараде ей ни разу в жизни бывать не приводилось; княгиня Елизавета, правда, рассказывала своей дочери о том, как нарядилась в Риме в 1761 году венецианской танцовщицей, обменявшись платьями с Августой Дараган, и что из этого вышло, — этим и ограничивалось все, что Мария знала о маскарадах. Она не позаботилась заказать подобающий туалет и теперь в растерянности стояла перед шкафами и сундуками, пытаясь выбрать из множества нарядов тот единственный, который сделал бы ее неузнаваемой.

У нее было белоснежное, украшенное лебяжьими перьями творение одного из самых дорогих парижских портных и к нему страусовые перья для прически — воистину dernier cri [180], но Мария знала, что в этом узком, как перчатка, облегающем фигуру тюлевом платье она не сможет ни встать, ни сесть, передвигаться же ей придется мелкими, семенящими шажками, — а если приспеет пора действовать решительно? бежать? драться, в конце концов?! Нет, оперенье Царевны-лебедя, как ни было оно красиво, отпадало изначально. Не хотелось надевать и новое роскошное зеленое платье, в котором можно было бы, подобрав соответствующую маску и украшения, изобразить Царевну-лягушку. Оно было сшито по прежней моде и имело слишком тесный корсаж, покрытый жесткой златотканой материей, который, как броня, заковывал талию — ни вздохнуть, ни охнуть! Вдобавок юбка была огромная, неуклюже вздутая, сшитая из плотной парчи, которая не гнулась и стояла колом, гремя и грохоча от крахмала, будто лист железа под ветром. В таком платье не больно-то подкрадешься к кому-нибудь незаметно, а если придется протиснуться в узкий коридорчик, то рискуешь в нем застрять навеки!

Был у Марии прекрасный, голубой с золотом, русский костюм: шелковый сарафан, батистовая рубаха, унизанный скатным жемчугом кокошник, — однако Корф видел этот наряд, а Марии не хотелось до поры до времени попадаться на глаза мужу.

Словом, время шло, до бала оставался какой-то час, а Мария по-прежнему пребывала в глубокой растерянности относительно выбора наряда и уже изрядно-таки приуныла, как вдруг за дверью будуара раздался какой-то шум. Глашенька побежала поглядеть, в чем дело, и вслед за ней в комнату вступил некий человек с огромною картонкою в руках, перевитой алыми лентами. Насилу оторвав взор от нарядной, обтянутой розовым шелком коробки, Мария взглянула на посетителя — да так и ахнула, узнав посольского лакея Казимира. Едва приметно улыбнувшись, он тотчас принял важный вид и пояснил, что доставил сию коробку по приказу господина Симолина для удовольствия госпожи баронессы, потом откланялся и поспешно вышел.

Мария озадаченно глядела на огромную коробку, гадая, что там может быть. Глашенька, помирая от любопытства, подняв вопросительно бровки, с жалостной гримасой воззрилась на свою госпожу. Мария снисходительно пожала плечами, словно ей было все равно; и Глашенька, от нетерпения путаясь в алых завязках, подняла крышку, заглянула в коробку — и, испустив стон восторга, принялась вынимать оттуда вещь за вещью, Мария же стояла, оцепенев, и только изредка всплескивала руками.

Здесь был целый ворох тончайших нижних юбок — не меньше пяти! — одна короче другой, обшитых кружевом с таким расчетом, чтобы каждая была видна, и все они от бедер расходились пышным, шумящим, восхитительно волнующимся, многоярусным колоколом. Юбки были довольно короткие — самая длинная не достигала щиколоток. Однако верхняя юбка — алая, шелковая, горящая огнем! — оказалась еще короче. Глашенька вытащила черные кружевные чулочки, и когда Мария натянула их, то обомлела от восторга, узрев изящество и стройность своих ножек, выставленных теперь на всеобщее обозрение и особенно выигрышно смотревшихся в алых атласных туфельках на высоких деревянных каблучках. К юбкам прилагалась белая батистовая рубашка с пышными, отороченными кружевом рукавами и таким глубоким декольте, что, когда Глашенька зашнуровала на тонкой талии Марии черный бархатный корсаж, ее и без того вполне пышный бюст выступил из выреза двумя белопенными соблазнительными выпуклостями, на одну из которых Глашенька тотчас прилепила черную тафтяную мушку. Впрочем, в чудесной коробке, присланной Симолиным, оказалась тончайшая индийская шаль из кашемира, затканная золотыми цветами, так что ежели б Марию вдруг особенно смутили нескромные мужские взоры, она могла бы принакрыться этой шалью, которую пока что стянула на бедрах, подчеркнув их стройность.