— Да, знаю, — машинально проговорила графиня; ее вдруг начала бить дрожь.

— Прошел месяц блаженства нашего, — продолжал барон. — К концу его я усомнился в любви ко мне жены… чудилось, я ее раздражаю несносно! Впрочем, она вообще была нервна: чуть что, падала в обморок, ее мутило от запаха еды… Вскоре я узнал, что буду иметь счастье оказаться отцом.

Графиня поперхнулась и отставила свою рюмку.

— И вот однажды, — продолжал барон, сурово глядя в какую-то книгу, словно читал там о свом печальном прошлом, — однажды жена моя оступилась на лестнице, упала… у нее случился выкидыш, и она умерла от потери крови.

— Какое несчастье! — чужим голосом воскликнула графиня.

— Горе мое было ужасно… однако усугубляло его то, что жена моя выкинула трехмесячный плод, хотя со времени нашей свадьбы минул лишь месяц!

Все враз сделалось мне понятно. Я мечтал о любви, а меня поймали, как дурака! Мною пользовались, как куклою без чувств и мыслей! Горше всего было то, что я сознавал: ежели бы она призналась!.. Ежели попросила бы у меня помощи!.. Я счастлив был бы спасти ее от позора, ибо любил ее без памяти. Но… но случилось то, что случилось. И это совершенно изменило меня самого и жизнь мою. Я более не мог удовлетворяться участью богатого недоросля, каким был прежде. Я начал учиться, поступил в армию, затем в дипломатическую службу. Судьба с тех пор была ко мне благосклонна… женщины не обходили меня своим вниманием, да и я не обижал их отсутствием своего, что скрывать! Но еще тогда, в тот день, когда я узнал о тайне жены моей, я поклялся себе: если решусь жениться — о, в ту пору сие казалось несбыточным! — то женою моею станет юная, неиспорченная, невинная девица. Лишь увидев Марию, я понял — судьба и впрямь благоприятствует мне! Замкнулся круг моих исканий… что с вами, графиня?! — Димитрий Васильевич испуганно вскочил.

— Ни-че-го… — Графиня отвернула от него побелевшее лицо. И тотчас ее бросило в жар, да так, что она начала задыхаться. Надо было уйти во что бы то ни стало! В последние минуты ей чудилось, будто барон каждым словом своим вгоняет ей раскаленные иглы под кожу. Еще мгновение — и ее хватит удар! — Я немного устала. Простите, но…

— О, это вы простите меня! — Барон поцеловал похолодевшую руку Евлалии. — Я… сам не знаю, что за болтословие на меня нашло. Покойной ночи, дорогая тетушка. Не откажите в любезности сказать Марии Валерьяновне, что я буду у ней самое большее через полчаса. Ванна моя уже простыла, вероятно… ну что ж, тем скорее я ее завершу!

Он вышел, оставив графиню в состоянии, близком к умопомешательству, но все ж у нее еще достало сил добраться до комнат, где ее ожидали Елизавета с дочерью, достало сил произнести: «Мы погибли… позор…»

Какое-то время в будуаре царила гробовая тишина. Елизавета и Маша смотрели друг на друга испуганными глазами, и если бы кто-то взял сейчас труд понаблюдать за ними, он засмеялся бы: до того мать с дочерью в эту страшную минуту сделались похожи одна на другую, хотя в иное время их сходство было весьма условно. Однако наблюдать за ними сейчас было некому, тем паче — смеяться: единственный свидетель, графиня, в полной прострации, с закрытыми глазами, полулежала в креслах, бормоча себе под нос одно только слово:

— Позор… позор…

В конце концов Елизавета, которой нестерпимо сделалось видеть в глазах дочери это затравленное выражение, не выдержала:

— Полно вам, тетушка! Что вы, право, заладили: позор да позор! Думать надо, чем делу помочь, а не твердить одно и то же!

Тетушка Евлалия Никандровна от изумления примолкла вдруг, подумав, что доходившие до нее слухи о нелегкой жизни племянника Валериана с этой особою, пожалуй, были верны.

Быстрый, не выносящий никакой безвыходности ум Елизаветы вмиг осмыслил ситуацию и выдал ответ.

— Мы должны во всем немедля признаться барону! — проговорила Елизавета, глубоко вздохнув, словно в ледяную воду бросалась, — и невольно улыбнулась, увидав, каким облегчением осветилось Машенькино лицо.

— Благослови вас Бог, матушка! — вскричала она пылко. — Я бы только этого и хотела. Димитрий Васильевич такой добрый, ласковый — грех, ну грех же его обманывать! И он простит меня, я знаю, я это чувствую!

— Да вы, никак, спятили обе?! — взвилась Евлалия Никандровна; от возмущения такой глупостью слабость ее как рукой сняло. — Точно, спятили! Где вы раньше были, такие честные? Раньше, раньше признаваться надо было! А теперь… после всего, что он мне поведал… теперь как? Как теперь признаться, скажите-ка?!

Елизавета и Маша вновь остолбенели, уставясь друг на друга. Маша задрожала, вспомнив вздох, нежно коснувшийся ее губ: «Tonte ma jeunesse est refugiee dans mon coeur!» Вот уж воистину: вся юность его воротилась к нему! Боже мой, Боже… И эти бесповоротные слова: «Я мечтал о любви, а меня поймали, как дурака! Мною пользовались, как куклою без чувств и мыслей!»

Она беспомощно взглянула на дверь, ведущую в опочивальню, и, рухнув на ковер, беззвучно заплакала, затряслась всем телом, забилась вся…

Елизавета, почти в беспамятстве от зрелища этого горя, кинулась было к ней, да тетушка удержала.

— Погоди рыдать! — проговорила она. — Не до того теперь! Делать что-то надо, ты понимаешь?!

Легко сказать… Больше всего на свете Елизавете сейчас хотелось бы сделать вот что: велеть заложить какую ни есть карету — и умчаться с Машенькой подальше отсюда, в родимое, любимое Любавино, довериться судьбе… нет, судьбе нельзя доверяться, ее руки жестоки, немилостивы, коли она завлекла любимое ее дитя в такую пропасть!

«О Боже, помоги, подскажи, как быть?!» — всем существом своим взмолилась Елизавета.

Княгиня, уязвленная болью в самое сердце, встала так порывисто, что тяжелые складки ее платья опрокинули маленький резной столик, на котором лежала книга, — кто-то читал ее здесь, да забыл.

Шепотом чертыхнувшись, Елизавета подняла столик, потом книжку, безотчетно, по привычке, взглянув на переплет. «Тристан и Изольда», старинный рыцарский роман… Чудесная книга, сколько раз ее перечитывала Елизавета. Образы невольно всплывали в памяти. Вечная, неизбывная страсть; верность; предательство; любовь и смерть… Тристан, Изольда, любовный напиток, самоотверженная Бранжьена, добрый король Марк…

Ее вдруг в жар бросило от внезапной догадки!

— Боже мой… — прошептала княгиня. — Я знаю! Король Марк!.. Я знаю, что делать!

Глаза Елизаветы и Евлалии Никандровны встретились, и княгиня с изумлением поняла, что тетушка думает о том же, что и она.

* * *

Комнаты все были устланы коврами, но старый паркет рассохся, а потому негромко, вкрадчиво поскрипывал под шагами, особенно если они были так тверды и решительны, как те, в которые с таким трепетом вслушивалась Маша.

Она сидела среди белоснежных вышитых подушек пышной, мягкой постели, и ей чудилось, что кровать под ней мелко трясется. На самом же деле дрожь била Машу. Ее волосы, совсем недавно струившиеся по плечам, сейчас были заплетены в косу; маняще-розовые, кисейные пеньюар и чепчик заменены на белые, льняные, едва-едва украшенные прошвами.

— Слишком уж соблазнительный у тебя вид, — неодобрительно заметила тетушка полчаса назад, после того, как все уже было тщательно продумано. — Нельзя допустить, чтобы он так вот сразу на тебя накинулся. Проще следует выглядеть, поскромнее!

Они с Елизаветой стояли, уперев руки в боки, и придирчиво оглядывали Машу. А та чувствовала себя дура дурою — как и подобало актерке, играющей роль, которой она не знает, в пьесе, развязка которой неведома. И в этот миг Маша почувствовала даже неприязнь к матери, которая во имя приличий вынуждала дочь совершать поступок малопристойный; она едва не взбунтовалась против всей этой затеи, однако тотчас же поняла, что ей не выстоять против объединенной решимости двух женщин, естественным свойством натур коих была воля к победе — во что бы то ни стало, какой угодно ценой… даже если потом выяснится, что победа сия как бы даже и не была надобна. Она подумала, что бледная от страха, в этом белом, наглухо закрытом одеянии похожа не на невесту, ждущую жениха, а на покойницу в саване.

Однако наряд сей был предпочтен не только лишь из соображений скромности, а и потому, что оказалось в Машином гардеробе два таких, одинаковых, пеньюара и чепца.

— Времени тратить на переодевания не стоит, — говорила графиня Евлалия с видом полководца, обдумывающего очередную стратегму. Елизавета кивала, во всем с теткой согласная, а Николь только улыбалась краешком губ, принимая из рук графини невинно-белые одежды…

Да уж, подумала Маша, вид у нее сейчас, должно быть, столь же невинный, как у повешенного убийцы! И, стиснув на груди руки, она взмолилась… не зная, какого святого призвать в покровители обмана. Она молилась своей судьбе, чтобы та помогла ей пройти испытание этой ночи.


Дверь приотворилась — в спальню вошел Димитрий Васильевич со свечою в руке. Сквозняк пригнул пламень, Димитрий Васильевич заслонил свечу ладонью. Его лицо озарилось, и сердце Маши глухо и больно стукнуло: никогда его тонкие черты не казались ей более красивыми… и более суровыми!

Димитрий Васильевич был в синем шелковом шлафроке [60], и Маша увидела, что в синих отсветах сделались пронзительно синими и глаза его, а тонкая ткань как нельзя более выгодно обрисовывает широкие плечи и стройный стан.

Он подошел к кровати и поставил свечу на столик рядом с огарочком, который только и оставила себе Маша, дожидаясь часу свершить свое преступление.

Димитрий Васильевич молча, с легкой улыбкою смотрел на молодую жену, и Маша, чувствуя, как запылали под этим пристальным, ласковым взглядом ее щеки, чуть отклонилась в тень бархатного полога.

— Ты похожа на видение, — сказал Димитрий Васильевич, удерживая ее за руку и начиная медленно перебирать ее пальцы. — Сейчас мне кажется, что все эти долгие годы я видел тебя во сне, но никогда не верил, что он может сбыться.