Маша не была особенной любительницей дальних лесных прогулок, предпочитала речные берега, но в начале августа случилось нечто, изменившее ее пристрастие: в конюшне князя Измайлова появилась новая лошадка, купленная им именно для падчерицы, — истинное чудо! Она была медово-золотистая, как небо на закате, тонконогая, необычайно изящная и резвая. Куплена она была на знаменитом Орловском конезаводе, обошлась в немалые деньги. Однако стоило только взглянуть на эту прелесть, и величина суммы казалась чем-то второстепенным.

Больше всего на свете золотистая Эрле любила скачку с препятствиями, а не ровный, спокойный бег по просторным волжским берегам. Извилистые лесные тропы и поваленные стволы привлекали ее куда больше; ну а Маша ради нее готова была смириться с сырым зеленым полумраком. Матушка умоляла ее не ездить одной, без сопровождающих, но вот беда: в имении не было ни одного коня, который сравнился бы в скорости с Эрле, — ни одного, кроме Алешкиного Зверя, но то был истинный зверь: идущую рядом лошадь он норовил искусать до крови, и даже нежная прелесть Эрле его не смягчала. Егеря тоже не могли сопровождать молодую графиню: Григорий никому из них не доверил бы ее безопасность, а может быть, втихомолку ревновал эту горячую штучку уже ко всем подряд. Сам он верхом не ездил: как известно, лошади его не терпели даже десяти минут — бесились и норовили сбросить. Вот так и получалось, что Маша ездила обыкновенно одна. И доездилась!


Она направила Эрле по обычной тропе: через березовую рощу, потом сквозь ельник, сменявшийся чахлым лиственничком, — в объезд болота, к заброшенному охотничьему домику. Это была немного мрачноватая, но красивая тропа. Однако день выдался хмурый, бессолнечный; над папоротниками стелился серый туман, то и дело выползавший на тропу. Серые призрачные фигуры колыхались и над болотом — жутковатое зрелище. Да еще и разбухался бухало [40], словно бы отмеряя каждый скок Эрле; да выпь поскрипывала в камышах. Кататься расхотелось… Эрле охотно не пошла на второй круг и резко свернула на тропу, ведущую к дому. Тут выпь наконец не выдержала, заорала что было мочи, издав мучительный, точно предсмертный вопль! И случилось нечто диковинное: поперек тропы рухнула корявая лиственка — рухнула, словно испугалась этого ужасного крика. Эрле запнулась только на мгновение, потом вздыбилась — и сразу же взяла препятствие, как бы даже и не заметила его, и полетела дальше, подгоняемая страхом, легкая, освободившаяся от своей ноши, — ибо всадница не удержалась в седле и осталась лежать, подкатившись под лиственничный, утыканный сломанными сучьями ствол.

* * *

Она очнулась оттого, что чьи-то руки грубо тащили ее по земле. Открыла глаза — и едва успела отвернуться от острого сука, норовившего пропороть ей щеку. И сразу все вспомнила; загудело от боли тело. Маша со стоном приподнялась, пытаясь оторвать от себя эти жесткие, злые руки, которые тащили и тащили ее, хотя угрожающие ветки лиственницы остались уже позади, — и дыхание у нее пресеклось, когда она увидела совсем рядом потное, чумазое мужичье лицо в обрамлении соломенно-рыжих волос и кудлатой окладистой бороды.

Честной Лес!

На мгновение Маша снова лишилась сознания, но тут же и очнулась, потому что горячая пятерня больно сдавила ей грудь.

Маша завопила что было сил, а мужик только хрипло рассмеялся.

— Кричи, кричи, птаха! — закатывался он. — Как раз со всего леса сюда мои сподельники и слетятся. То-то потешимся!

Маша онемела, зажмурилась, но когда мужик резко рванул на ней платье, оголив грудь, она снова испустила истошный крик, но захлебнулась, когда пятерня стиснула ей горло. Другой рукой мужик взялся за свою одежду, но вдруг глаза его изумленно выпучились, он замер, постоял, качаясь вперед-назад, а потом тяжело рухнул ничком, едва не придавив Машу. И к ней склонилось бледное, с потемневшими глазами лицо Григория.

— Машенька, душенька! — прошептал он, задыхаясь. — Он ничего тебе не сделал, нет?

Это было похоже на чудо… хотелось броситься к нему, прижаться, но Маша сидела, схватившись за горло, не в силах слова молвить. Григорий прижал ее к себе, обхватил, чуть покачиваясь, словно баюкая, забормотал:

— Ничего, уже все прошло. Тише, тише…

Но едва только Маша расслабилась, притихла в его объятиях, как Григорий отстранился и замер, насторожившись: совсем рядом раздался волчий вой — заливистый и протяжный, оборвавшийся… о Господи, оборвавшийся раскатистым хохотом!

— Оборотень! — шепотом вскрикнула Маша.

Григорий рывком поставил ее на ноги.

— Нет, — сказал он, — не оборотень. Это Честной Лес! Бежим!

Они кинулись было по тропинке, надеясь перелезть через поваленное дерево, но из лесу вывалилась на тропу высокая фигура, выдергивая из-под пояса топор. Еще кто-то ломился сквозь чащобу, перекликаясь, переговариваясь, слева и справа. Григорий попытался улыбнуться в ответ на отчаянный Машин взгляд, но у него ничего не получилось. Глянув еще раз на тропу и сокрушенно покачав головою, он бросился бежать кругом болота, волоча за собою Машу, направляясь к охотничьему домику. Сзади свистали, орали, улюлюкали — все ближе, ближе… Погоня уже дышала в затылок, когда беглецы наконец влетели в избушку, с силой захлопнув за собой тяжелую бревенчатую дверь и наложив на нее мощный засов.

Маша так и села, где стояла, а Григорий забегал по домику, закрывая два волоковых окна крепкими дощатыми щитами. В избушке сгустился полумрак, Маша судорожно, со всхлипом, перевела дух, и Григорий тотчас оказался рядом, обнял, прижал к себе, сам тяжело, запаленно дыша. Но даже громкий стук его сердца не мог заглушить насмешливого окрика:

— Эй, добрый молодец! Выкинь нам свою девку, — а сам иди подобру-поздорову. Жив останешься! Ты нам не надобен! А хоть — заберешь потом, что после нас останется. Отвори дверь-то, слышь?


Мелькнуло шальное воспоминание об одном из ее горячечных, непристойных сновидений, но тут же Машу затрясло от отвращения. Она только сейчас осознала, что платье ее разорвано до пояса, и торопливо стянула платье на груди, брезгливо передернувшись: отпечатки грубых мужичьих лап, казалось, жгли кожу! С мольбой взглянула на Григория, но тот стыдливо, виновато отвел глаза. И Маша, ткнувшись лицом в колени, громко разрыдалась.

* * *

Шло время. Бессолнечный, серый денек, должно быть, уже перевалил за полдень. Не меньше часу Маша с Григорием томились в заточении.

Иссякли уже слезы, только жгло измученные глаза и горели щеки. Она тихо сидела, подтянув колени к подбородку, и безнадежно, невидяще смотрела на Григория, который понуро стоял у заложенного щитком окошка.

Гнилые словеса доносились из-за двери непрестанно, и Маша уже устала пугаться от этих намеков, — мол, кто из разбойничков будет «еть» ее первым, кто последним, что и как именно они сделают с нею. Грубые, мерзкие выражения уже не оскорбляли ее слуха. Но настойчивость рыжебородых была поразительна! Причем они постоянно повторяли, что, натешившись, Машу сразу же отпустят, зла против нее они не держали никакого, и постепенно вся их неутоленная алчность обратилась в злобу против княжеского егеря, коего они признали в Григории, — видать, успел он им крепко насолить, уничтожая самострелы! И мало-помалу зазвучали новые речи: ждет Григория самая лютая казнь, когда удастся проникнуть в дом, но если «девка-красавица» выйдет к ним сама, добровольно, то ему только дадут раза по морде — и тоже отпустят. И опять, и опять твердили это, снова и снова, однообразно, тупо, докучливо, словно разъяренные осы; жаль только, что от их криков нельзя было отмахнуться, как от надоедливого жужжания.

— Погубят они нас, — вдруг тихо сказал Григорий, не отрываясь от щелочки, в которую следил за разбойниками. Это были первые слова, что он произнес за долгое время, и Маша медленно перевела на него опухшие от слез глаза. — Сушняк, хворост носят…

Маша с трудом встала на затекшие ноги и приникла к другой щелке.

И верно — действия разбойников не оставляли сомнения в их намерениях! Видимо, отчаявшись вышибить двери и окна, которые словно бы и впрямь были заранее рассчитаны на долгую осаду, ватажники решили выкурить их, как бортники выкуривают из гнезда лесных пчел. Они обкладывали сушняком стены избушки, оставляя, однако, свободной полосу на крылечке — на тот случай, если осажденные решат наконец сдаться.

Маша следила за спорыми движениями разбойников, за мельканием одинаковых соломенно-рыжих голов, напоминающих охапки сухого липового лыка, — в этой одинаковости было нечто завораживающе жуткое! — и все яснее понимала ужас и безнадежность своего положения. Ох, не миновать, по всему выходит, не миновать ей сей горькой чаши! Верно, Бог решил наказать ее за блудные желания — вот и наслал на нее такую напасть.

Да, пришло время расплаты за греховные мысли, недопустимые для девушки ее возраста и положения. Не смешно ли, что гордячка графиня, отвергшая любовь егеря потому, что он ей не ровня, теперь достанется грязным мужикам? И поделом, поделом ей!

Маша уткнулась лбом в сырое дерево.

Сама погибнет и Григория погубит. Его-то за что? Он-то чем здесь виноват?! Разве только тем, что появился на тропе не вовремя, помешал тому мужику взять свое. Не появись тогда Григорий, разбойники, натешившись, уже ушли бы, кинув свою игрушку, и только Машино дело было бы выбирать — идти сразу топиться в болото или попытаться жить; но только она одна была бы жертвою! А теперь… Экая глупость! Уж лучше бы ей тогда, под яблонями, упасть на траву с Григорием, отведать этой запретной сладости, чем теперь отдать свое нетронутое девичество на растерзание рыжебородым чудищам!

— Ну, вот чего, голубки! — бросив у крыльца новую охапку сухих листьев, проревел высокий, статный мужик, верно, предводитель разбойников, может быть, даже сам Честной Лес. — Вы там еще поворкуйте, посоображайте, а мы покудова пообедаем чем Бог послал. Но глядите! Лишь только последний кусок проглотим, так за вас и примемся! — На последних словах он вдруг дал петуха, закашлялся, и Маша подумала: какие странные голоса у всех этих разбойников — какие-то утробные, ненатуральные, словно бы они нарочно стараются говорить таким страшным басом!.. Впрочем, сия никчемушная мысль тут же и ушла. И Маша тоскливо задумалась о своей участи, с которой постепенно начинала смиряться.