(…«Нет, Госпожа моя, я вовек не ступлю в ворота этого города прежде моего короля.» Но донна королева, роняя слезу на светлые локоны коленопреклоненному рыцарю, воззвала так: «Нет, мессен, вы не откажете в просьбе своей королеве! Вы прикрыли спину короля в битве, вы не дали ему умереть, и только вам принадлежит честь водрузить на главной (Проклятой?) башне свое знамя!»

Тогда молча улыбнулся Блан-Каваэр, взял руку королевы и поцеловал ее единственный раз. А через час, на рассвете, когда войско вступило с победой в широкие врата, не увидела королева среди рыцарей своего господина. И герба его, алого креста, не было видно ни на одном щите из тех, что повсюду украсили город. И тогда поняла дама, со слезами прижимая к груди кольцо с белой жемчужиной и алым рубином, что белого рыцаря снова нет среди них — как всегда, оставив плоды своей блистательной победы братьям во Христе, он уехал один, пребывая слугою единого Господа…)

А Гийома, дурака Гийома, с руками, милосердно, но крепко связанными за спиной, с веревочной петлей на шее, в колонне таких же перепуганных юнцов и девиц отвели в Аккон и продали на следующий же день на невольничьем рынке.

Если бы Жофруа де Сент знал, что так будет, он поступил бы иначе, он ни за что не ринулся бы вместе с остальными грабить сарацинский лагерь, не полез бы в огромный, как замок, шатер Малик-Адиля, Саладинова брата. Так хотелось наконец настоящей добычи, которую не придется делить с жадными немцами (а немцы уже на подходе), золотых динаров, чеканных чаш, китайского шелка, азиатских ковров… Но кто же мог знать, что все так обернется, что даже гарнизон Аккона вырвется наружу, чтобы палить наш частокол, вязать наших юношей, уводить наши обозы… А оруженосцу Гиро, к счастью, погибшему быстрой смертью, от стрелы в лицо (непривычный к палестинской жаре, парень так и не научился носить закрытый шлем и довольствовался открытой стальной шапочкой, бацинетом) поздно ночью арабский мародер особого рода вырезал глаза. Такие трупы, с кровавыми глазницами, часто находил Гийом еще в бытность помощником герольда, и содрогался, проклиная жестокость сарацин, осквернителей останков. И невдомек ему было — а вот столь любимый Гийомом умник барон Онфруа сразу бы догадался — что это работа арабских алхимиков, полуврачей, полуколдунов, которые ищут эликсира вечной молодости, вываривая его из глазных яблок молодых мужчин… Глаза у Гиро некогда были анжуйские, серые, чуть навыкате. Так и отпраздновали день святого Иакова, и невдомек было сарацинам, что оруженосец Гиро родился семнадцать лет назад именно в Компостелла — когда паломничали его отец и беременная матушка к гробнице святого Жака во искупление грехов.

А Блан-Каваэр остался жив и даже относительно здоров, хотя в голове у него играли какие-то адские инструменты — вопили дудки отчаяния, и он, призывая на помощь всех самых любимых святых, в кои-то веки вспомнил, что Господу Христу рыцари часто служат смертью. Об этом ему предстояло думать весь последующий год, сначала — думать яростно, как зовут в темноте, или в спину уходящему; потом — думать тупо и болезненно, как трогают неотвязно зудящую заживающую рану; а потом, под самый конец — просто по привычке, как вспоминают о милом мертвом, уже не зная толком, где явь, где просто — неисполнимое желание, почти не в силах разобраться, кто же из вас на самом деле мертв, но находясь по разные стороны вечной, небес достигающей стены…

Но то совсем другая история. Что же до этой, мессен, знаете ли вы, что на стенах Аккона могут свободно разъехаться две повозки? Поэтому минерам под Проклятой башней приходится очень нелегко. Им столько долбить камень, столько ставить подпорок! Турки, сами того не зная, помогли нашим — послав христиан-кандальников подводить контрмину: при встрече с братьями по вере было немало радостных объятий, и многие пленники в тот день вернулись домой, но Гийом об этом ничего не знал. Сам он был по неизвестной причине выкуплен из плена мессиром Алендроком, сказавшимся его родичем; выкуплен за сотню безантов, сумму огромную, а главное, неизвестно зачем отданную: никаким родичем Гийому этот франк не приходился ни в малейшей степени. Даже Гийомов хозяин-сарацин, обращаясь к молодому рабу, тащившему у хозяйского стремени (сарацинского, широкого, украшенного сзади шпорой) принадлежности писца с переговоров с франками — окованную серебром чернильницу, толстый переплетенный том (как положено носить книги — в рукаве), бумажные свитки — сказал, недоверчиво покачивая головой в высокой шапке, какую порой носят судейские:

«Соврал франк. Я ли не знаю, как разнятся франки вроде тебя, здешней породы, и те, что только прибыли из-за моря, порази их Аллах! Вторые во много раз хуже, это подмечал еще великий Усама[4], могший стать куда более великим, не будь он еретиком. Соврал франк, он такой же родич тебе, как собаки аш-шиа родня Пророку, но, да поправит Аллах наши дела, я на этом деле смогу выгадать вдвое больше…»

Гийом и сам не знал, почему же Алендрок все-таки его выкупил. Но случилось, как случилось, и в день Пятидесятницы (чудо из артуровских легенд) он уже ревел, царапая землю, перед белым крестом на передвижной часовенке, а тем же воскресным вечером, слабый и почти больной после первой за год настоящей мессы, немедля согласился на Алендроково предложение.

— Ты, парень, можешь идти к своей родне. Ну, к провансальцам. Долг только верните. Или оставайся моим оруженосцем, отработай. А то…

— О… да, мессир.

— …А то моего прежнего лихорадка съела. Которая швабского герцога тут прибрала. Ну, он пулен был, оруженосец-то, пулены все хилые. А ты вроде тоже пулен?..

2. Об искушениях и бедствиях, приключившихся нашему экюйе в тяжкое испытание

«Гилельм сполоснул лицо водой и отбросил назад разогретые солнцем волосы. Он никогда, несмотря на высокое рыцарские звание, не пренебрегал простой работой, потому что не хотел держать при себе никого, ни оруженосца, ни слуги, после смерти верного Лоньоля… (про верного Лоньоля тоже очень печальная история, надо бы ее потом подробнее осознать.) Теперь, оправившись после схватки, он намеревался отдать должное своему верному боевому коню, как и подобает доброму хозяину…»

Верный боевой конь по имени Босан[5] (пестрый был, черный с белым пятном на лбу да в белых «сапожках» — а про Гийома Оранжского Алендрок никогда не читал) и в самом деле ждал, когда ему отдадут должное. Алендрок со дня на день собирался купить на королевские денежки парадную лошадь, чтобы ездить с посольствами или просто по лагерю — а то с прибытием двух королей из-за моря, Ришара Английского и Филиппа Французского, крестоносный лагерь еще более разросся, вытянулся вдоль по холмам. Пока же ему приходилось использовать для этой нетрудной, но унизительной для работы прекрасного Босана, и чувствовал себя при этом Алендрок неловко, как будто заставлял рыцаря носить бревна. Хотя с прибытием Ришара Львиное Сердце все изменилось — сам король таскал на плечах огромные стволы для новых осадных машин, а до того самолично ходил с дровосеками, помечал приготовленные на заклание деревья. Так что и Босан мог потерпеть такое некуртуазное обращение со своей особой. Дестриер[6].

Кони бывают разные. Вот Линьор, конь дяди Жофруа, был добрый. Он и к чистившим и обихаживавшим его мальчишкам относился со снисходительной лаской, как к существам юным и неразумным; у него были на то причины — испытанный воин так взирает на новобранцев. Он позволял подстригать себе копыта, хотя зверски боялся щекотки и слегка дергал ногой — но никогда не в попытке лягнуть, а только так, на себя, как любой, кому неприятно. Он позволял чистить себе до крайности чувствительное брюхо, только слегка перебирая ногами. Он никогда не обижал Гийома — даже когда его в глаза кусали мухи, или когда мимо проводили роскошную кобылу, или когда… В общем, он был из тех волшебных коней, описанных в окситанских байках: коней, которые дают хозяину советы в суде, плачут о его отсутствии и умеют на самом деле говорить человеческим голосом. Другое дело — Босан. Эта огромная черная тварь если бы и умела говорить, никогда бы не снизошла до такого парнишки, как Гийом; оруженосца своего господина (которого он, скорее всего, считал собратом по оружию, а не сиром) Босан открыто презирал. Гийом боялся его, злого здоровилу с грудью шириной как замковые ворота, и конь это отлично чувствовал. Вот и теперь, когда Блан-Каваэр робко приблизился к нему с ведром воды в одной руке и с щеткой для мытья — в другой, тот только снисходительно фыркнул, и — так уж и быть — слегка развернулся к пришедшему.

Босан, еще не расседланный, стоял под навесом, такой бесстенной летней конюшней, наспех сооруженной из жердин и крытой вместо досок шкурами. Вечернее солнце настолько спустилось, что жарило алым светом прямо в глаза юноше и в лоснящийся от пота конский бок. Огромная туша (у, скотина жирная… Жрет, как слон… Эта поговорка — «Прожорливый, как слон» — осталась у Гийом после сарацинского плена), то есть могучее тело коня пахло влагой усталости. Как всегда робко Гийом приблизился, стараясь выглядеть как можно независимей, и снял с коня подпруги, седло и удила, вдыхая плотный дух нагретой Босановой шкуры. Почтение к этому коню порой напоминало юноше его робость перед Алендроком.

— Ну, ты, развернись, — пробормотал он, как всегда сдержавшись, чтобы не прибавить «пожалуйста, мессен». Окунул щетку в ведро и принялся тереть потную шкуру; вода заструилась и закапала по Босановым гладким бокам. В такую жару бы его в реке помыть — Мартин Кипящий скоро, тут кожа и у людей-то сама собой, без всякого огня кипит; ну да ничего. Обойдется пока без принятия ванны. Мытье коня похоже на помощь сарацинскому хозяину при ритуальном омовении, подумал Гийом, и ему стало слегка противно.

«Гилельм почистил коня, и, улыбаясь, посмотрел на закатное солнце. Огненно-золотой лик его напомнил рыцарю цвет волос его Донны, и Гилельм, опустившись на колена, вознес благодарственную молитву за то, что госпожа королева рождена на Божий свет…»