– А что я сделаю?

– Ты многое узнаешь, потому что ты внимательно смотришь вокруг и внимательно слушаешь, что тебе говорят. Ты научишься понимать прекрасное. И ты будешь очень добрым. А теперь давай поспешим, а то дома наверное уже беспокоятся, куда это мы пропали.

* * *

Чайная посуда уже стояла на тяжелом подносе, и мать, и сестра Хенни сидели у стола в ожидании. С них хоть картину пиши, подумала Хенни, они умеют принимать живописные позы. Флоренс, должно быть, принесла розы. Она всегда приносила розы, не слишком много, всего несколько штук, ровно столько, сколько нужно для безупречной по изяществу и вкусу розово-кремовой композиции в небольшой серебряной вазе.

– Пусть Пол выпьет сначала свое какао, – сказала Анжелика, бабушка мальчика. – Потом ты, Флоренс, заберешь его домой.

Они, видимо, беседовали о чем-то приятном; возвращение Хенни с Полом нарушило течение этой беседы, и обе ненадолго замолчали, снова собираясь с мыслями.

– Такая уютная комната, – сказала спустя пару минут Флоренс, – и все благодаря твоим прекрасным вещам, мама.

Анжелика покачала головой.

– Нет, они не подходят для этой квартиры. Им место в другом доме, не здесь.

Она была права. Портреты в дорогих рамах, занавеси из прекрасного кружева, тонкого, как фата невесты, многочисленные герцоги и герцогини из дрезденского фарфора, кланяющиеся друг другу, на этажерке для безделушек, были слишком роскошны для самых обычных во всех прочих отношениях комнат. При взгляде на них воображение сразу рисовало высокие потолки, колонны, просторные веранды. Эти вещи принадлежали другому месту, другой жизни, той, которой был положен конец в Аппоматоксе[3] за восемь лет до рождения Хенни.

Но почему же тогда Хенни словно наяву слышала иной раз крики и ропот возмущения тех дней? Причиной тому были рассказы Анжелики, столь частые и столь яркие, что ты поневоле начинал чувствовать себя участником событий. Папа, за плечами которого было четыре года войны, никогда не говорил о ней. Не вспоминал о тех временах и дядя Дэвид, на долю которого выпало еще больше испытаний, хотя, по словам Анжелики, он и оказался не в том лагере. Но Анжелика постоянно возвращалась мыслями к минувшей войне. Она хранила свои сожаления и гнев как старое поношенное пальто, и не желала с ними расставаться. А, может, просто не могла. Может, каким-то необъяснимым образом они служили ей своеобразной защитой.

– Да, в недобрый день мы приехали в Нью-Йорк, – сказала сейчас Анжелика. Она встала и подошла к окну, что делала наверное десяток раз за день. – Говорят, в этом году будет ранняя зима. Как представишь себе всю эту бесконечную слякоть…

Ее все еще красивое лицо, на котором, как первый признак старения, начала чуть заметно обвисать кожа на щеках, приняло унылое выражение, словно отразив представившееся ей уныние зимнего городского пейзажа.

– Ах, как тут не вспомнить о тех местах, где прошла моя юность. Наш очаровательный сад в новом Орлеане, журчание воды в фонтанах, – в голосе ее звучала тоска по этим давно ушедшим дням, по роскоши, на которую она тогда имела право. – Лужайки, лужайки до самой реки в нашем «Бо Хардин». Балы, слуги…

Рабы… Только она никогда не употребляла этого слова. Она сделала быстрое движение рукой, словно отмахиваясь пренебрежительно и от маленькой гостиной, которую Флоренс похвалила из самых добрых побуждений, и кухни, в которой их нынешняя прислуга-ирландка что-то резала, мурлыкая себе под нос песенку, и холла с папиными книжными шкафами.

– Здесь темно, – сказала Хенни, чувствуя, что больше не в силах выносить эти жалобы.

Она зажгла газовую лампу; с шипением вспыхнуло и взметнулось вверх голубое пламя. Раздался бой мраморных часов, укрепленных на двух позолоченных опорах, имитирующих коринфские колонны.

Флоренс встала.

– Собирайся, Пол, пора идти домой.

– Мы с ним хорошо погуляли, – сказала ей Хенни.

– Мы видели пожар, – воскликнул Пол, – и чаек. Они ныряли в реку за рыбой.

– Нам всегда хорошо вместе, – добавила Хенни.

– Да, я знаю, – откликнулась Флоренс, и Хенни, как всегда, не поняла, одобряет она это или нет.

Из окна Анжелика смотрела, как ее дочь и внук уезжают в своем блестящем черном экипаже, запряженном парой великолепных серых лошадей, с кучером в ливрее с медными пуговицами, сидящим на козлах. Она снова вздохнула.

– Твой отец идет по улице. Открой дверь, чтобы ему не пришлось возиться с ключами… Ты рано сегодня, Генри.

– Дел в конторе было немного.

Слишком часто у него было немного дел. С того самого момента, как он и Вендел Хьюз, приехав на Север, открыли контору в текстильном районе города неподалеку от Гановер-сквер, папа все ждал, когда ему повезет и он разбогатеет.

Папа был весь серый. Серый костюм, серая кожа на лице, серые поредевшие волосы. Хенни было больно смотреть на него.

– Недостаток капитала, – частенько повторял он, – вот в чем беда. Поэтому мы и не можем расширить нашу деятельность. О, дела идут, видит Бог, но совсем не так, как я это себе представлял. Иногда я чувствую, что не оправдал твоих надежд, Анжелика.

За обедом Хенни все время наблюдала за ним. Он ел молча. Она подумала, что он, наверное, не слышал и половины того, о чем оживленно говорили мама и брат. Альфи всегда удавалось развлечь маму.

– …Итак, – мистер Хемминг обернулся, чтобы выяснить, кто же запустил в него шариком из жеваной бумаги. Он попал ему прямо в шею, весь такой мокрый и липкий.

Мама хотела изобразить негодование, но вместо этого рассмеялась.

– Альфи, ты меня уморишь! Ну, а теперь скажи, ты и в самом деле сделал уроки на завтра?

Конечно же, он их не сделал. Ему всегда нужно было напоминать, насильно усаживать его за книги.

Но он, мамин любимый золотой мальчик, всегда будет золотым мальчиком, хотя волосы его уже утратили свой ярко-желтый, как перья канарейки, цвет, и на верхней губе начали пробиваться жидкие усики, и нос скоро станет совсем картошкой. Однако веселый блеск в его глазах заставлял забыть обо всем этом.

После обеда они перешли в гостиную. Папа уселся в кресло, откинув голову на спинку. Хенни знала – он слишком устал, чтобы поддерживать разговор. Они были близки – она и отец. До того, как ей появиться на свет, все почему-то были уверены, что родится мальчик, которого в честь отца хотели назвать Генри. Но родилась она, Генриетта, Хенни. Она была высокая, как отец, и у нее были такие же крепкие редкие зубы. По примете, редкие зубы – к счастью. Папа всегда смеялся и говорил, что он до сих пор ждет, когда же ему посчастливится.

Анжелика подняла голову от вязания.

– Флоренс и Уолтер переедут в новый дом на Семьдесят четвертой улице еще до своего отъезда во Флориду. Дом прекрасный и расположен совсем недалеко от парка, для детей замечательно.

«Ты напугала его, он как раз задремал», – сердито подумала Хенни и захлопнула книгу.

– Да, это чудесно, – откликнулся отец. – И всем этим они обязаны Вернерам, а я так и не смог им ничего дать.

Это было ужасно. Ни один мужчина не заслуживал подобного унижения. Хенни не могла поднять на отца глаз.

– Мы даже не смогли устроить ей свадьбы в нашем доме, – продолжал отец. Он говорил это, наверное, в сотый раз.

– Ты же прекрасно знаешь, Генри, что наш дом не вместил бы всех гостей, – ответила мама. – Не понимаю, почему это до сих пор не дает тебе покоя.

– Юг был в руинах, но я женился на тебе в твоем доме, Анжелика.

На стене за спиной отца висел его портрет, написанный дорогим модным художником. Облаченный в мундир офицера армии Конфедерации[4] с эполетами и галунами, он стоял в горделивой позе, высокомерно вскинув голову, держа в руке что-то похожее на палаш или небольшой меч. Говоря о Юге и разгроме южан, отец всегда обращал глаза к портрету. Для него это была драгоценная реликвия, у Хенни же портрет вызывал чувство обреченности: он был как бы напоминанием, предостережением и обещанием, заставляя думать, что удары судьбы, испытанные человеком на портрете, в принципе подстерегают любого, возможно, и ее самое. Так было и так будет, всегда, до конца времен.

У дяди Дэвида тоже был портрет, вернее фотография, только он был запечатлен в голубой форме.[5] Она тоже висела там, где он всегда мог ее видеть. Напоминание. До конца времен.

– Что до Вернеров, – сказала мама, – то это равноценный обмен, никогда не забывай об этом, Генри. – На мгновение ее руки, летавшие над вязанием, замерли, она перестала сбрасывать и считать свои бесконечные петли. – Вернеры нажились на войне, которая нас разорила. Сейчас они банкиры, но не так давно их дед, как и все немцы, стоял за бакалейным прилавком. Не думай, дорогой, что на них не производит впечатления фамилия де Ривера.

Саму маму эта фамилия впечатляла гораздо больше, чем отца, являвшегося ее носителем по праву рождения. Она не уставала говорить об адвокатах, врачах, ученых, носивших эту фамилию – аристократическом ядре общины Чарльстона, существовавшей еще до образования Соединенных Штатов. Она давала этим понять, что евреи португальского или испанского происхождения стоят на ступеньку выше евреев – выходцев из Германии, хотя последние в свою очередь превосходят по своему положению русских и польских евреев.

Меня от этого в дрожь бросает. Как это низко. И глупо к тому же, ведь ее собственная мать – происходила из немецкой семьи, о чем и напоминает ей постоянно дядя Дэвид.

Сейчас Хенни сама напомнила об этом:

– Дядя Дэвид родился в Германии.

– А, дядя Дэвид! И почему ты всегда ссылаешься на дядю Дэвида?

– Не всегда.

– Что ж, ты очень на него похожа, – сказала Анжелика более мягко и улыбнулась, желая загладить резкость своего первого замечания, хотя второе, как отлично поняла Хенни, едва ли можно было считать похвалой.

В семье считали нелепостью – и с этим мнением соглашался даже отец – что дядя Дэвид занимается медицинской практикой в районе дешевых многоквартирных домов и ручных тележек, хотя он вполне мог бы делать то же самое в богатых кварталах. Анжелика жаловалась, что он позорит семью, хотя и любила его по-своему. Она никогда не рассказывала о его прошлом, но для Хенни оно не было тайной – дядя Дэвид сам рассказал ей о нем. До войны он, хотя и жил на Юге, был убежденным аболиционистом;[6] случайно он убил человека и, спасая свою жизнь, бежал на Север. Сейчас он был стар, приближался к семидесятилетнему рубежу, но по его виду никто бы не дал ему столько. В его убогих комнатках всегда царила радостная атмосфера; никто в семье не подозревал, как часто Хенни навещала его, находя облегчение в общении с этим добрым старым человеком. Она встала.