«Кушать» ей совсем не хотелось. От одного только слова тошнило. Разговаривает, как с ребенком…
– Спасибо, я потом… покушаю. Спасибо… Вы идите…
– Я уйду, деточка, уйду. Посижу еще немного и уйду. Давай поговорим о чем-нибудь, деточка. Что же ты все молчишь, молчишь?..
– Я не знаю, о чем говорить. Я не могу.
– Да, я понимаю… Такое горе.
– Не надо, не надо…
– Зови меня просто тетя Люда!
– Не надо, тетя Люда, прошу вас, пожалуйста! Вы идите!
– Я уйду, уйду… Потом, позже… А хочешь, я тебе стихи почитаю?
– Стихи?!
– Да-да, извини, милая, что-то я… В последние дни просто бегаю много, с ног сбилась, вот голова и не соображает. Лизонька ведь тоже больна… Боюсь, что после Сашенькиной гибели не оправится. Ты бы помогла ей, Юленька, а?
– Я?! Но что я могу сделать?
– Да можешь, очень даже можешь! Например, письмо ей написать.
– Зачем письмо? Какое письмо? О чем?
– Ну понимаешь… Лизонька боится тебя… То есть боится, что ты на нее обижена. Прости ее, Юленька! Знаешь, как она убивается, как раскаивается? Это, говорит, я во всем виновата, я Сашеньку убила… Если бы, мол, я тогда их не прогнала…
– Да бог с ней, тетя Люда. Я ни на кого не обижена. Да и вообще – все равно теперь…
– Что значит – все равно? Ты что такое говоришь, Юленька? – закудахтала тетя Люда, склонившись к ее лицу. – Тебе жить надо, ребеночка вынашивать надо, что ты… И Лизоньке утешение будет, когда внук родится… Или внучка… Ой, а можно она сама к тебе придет, а, Юленька? Скоро поднимется и придет. Не прогонишь ее, нет?
– Да пусть приходит…
Хотела добавить привычное «мне все равно», но не стала. Потому что почувствовала вдруг слезы внутри. Впервые после Сашкиных похорон. А через минуту уже плакала тихо, будто пробуя горе на вкус и понимая, что настоящее осознание горя еще впереди. Оно и накрыло ее в тот момент, когда увидела в проеме двери лицо Елизаветы Максимовны – виноватое, заплаканное и дрожащее. И ее слабые шаги в сторону кровати и протянутые в мольбе руки.
– Прости, прости меня, девочка… Я во всем виновата, прости.
Обнялись, как родные, вцепились друг в друга, зарыдали-завыли тихо. Рядом стояла тетя Люда, нервно сжимала пальцы рук, приговаривала суетливо:
– Вот и хорошо… Вот и поплачьте, милые… Вам теперь надо вместе держаться.
– Юленька, ты ведь меня не оставишь, правда? – сквозь икоту прорыдала Юле в плечо Елизавета Максимовна. – Не оставляй меня одну, пожалуйста, живи у меня. Я все, все для тебя сделаю! Дай мне искупить, Юленька! Институт тебе дам окончить, ребеночка вместе поднимем, внука моего, сыночка Сашенькиного! Или доченьку, кого бог пошлет! Может, мне и простится, что от родной крови откреститься хотела! Сашенькой меня наказали, я знаю! Я выслужу, вымолю, Юленька! Может, сынок меня простит! Пойдем домой, Юленька, а? Прямо сейчас. Я договорюсь с врачами.
Юля не до конца понимала, чего от нее хотят. Слова, произнесенные Елизаветой Максимовной, доходили до сознания отдельными порциями, и воспринимала она их скорее не словами как таковыми, а заложенным в них посылом. И посыл этот был искренним, потому что в такую минуту обмануться притворством нельзя. Это в радости душу можно обмануть ложным посылом, а горестная душа притворства не принимает.
Так Юля оказалась в доме у Елизаветы Максимовны. Правда, и выбора у нее особого не было – все равно бы из общежития через пару месяцев выгнали. Комендантша заранее всех предупреждала, что «с пузом к папке с мамкой езжайте, нечего тут аморалку за счет государственного бесплатного проживания разводить».
Первое время никак привыкнуть не могла. Да и не старалась особо. Ходила до самых родов, будто на включенном внутри автопилоте. Дорога в институт – на автопилоте, дорога домой – на автопилоте. А дома ее ждала Елизавета Максимовна с виноватой заботой, с тертой морковкой и свежим рыночным творогом. В сковороде к ее приходу доспевали вкуснейшие котлеты из парной телятины, а иногда, по выходным, был в доме пирог с вязигой. Теперь уж Юля знала, что эта вязига за зверь…
Гоша появился на свет в дождливый и хмурый ноябрьский день, и потом, пока Юля лежала с ним в роддоме, дождь все не прекращался, и казалось, конца ему не будет до самой зимы. В узком больничном дворике, где обычно толклись под зонтами счастливые мужья рожениц, каждый день появлялись Елизавета Максимовна с сестрой, жалкие и озябшие. Но когда Юля подносила к окну ребенка, лица их начинали сиять свозь дождевое марево, губы вытягивались одинаковыми сюсюкающими трубочками, и руки одинаково складывались у подбородков, будто они молились языческому божеству. Хорошо хоть, не кланялись и в лужи колена не преклоняли. Такие были одинаковые общим счастьем и такие разные.
Потом Юля часто спрашивала себя – отчего ж так получилось некрасиво, почему они с Гошей после смерти Елизаветы Максимовны забыли про тетю Люду? И она тоже не напоминала о себе, помощи никогда не просила. Вот жизнь, людоедская штука! Закрутишься в делах, и совесть вокруг тебя тоже разматывается тонкой ниткой. А когда она тонкая, ее и не замечаешь, и не чувствуешь. Вот если бы цельный клубок был да не разматывался.
Каждый год в конце апреля они устраивали день Сашкиной памяти. Готовились к нему заранее, намывали квартиру, закупали кучу деликатесов. Стол накрывали в гостиной, чтобы со всех сторон был виден большой Сашкин портрет, звали всех родственников, знакомых, друзей… Казалось бы, обычный день поминовения, но нет. Было в этом дне еще что-то, им одним ведомое, трагическое и торжественное. То, что было нужно только им… А иначе как жить? И чем жить?
Гоша подрастал, его бабушки старели. Но неизменным оставался этот день – двадцать пятое апреля. Правда, народу с каждым годом собиралось все меньше. Ребята из институтской группы разъехались по городам и весям, друзья-альпинисты с годами остепенились, переженились и раздружились. Некому стало собираться, коротка память человеческая. Тем более у каждого в душевном запаснике есть свое горе, свои потери.
Но они все равно готовились. Все равно накрывали большой стол. И были в этот день молчаливыми, трагическими и торжественными. Говорили друг с другом тихо, боясь нарушить ауру дня. Иногда Юле казалось, что они живут ради этого дня, в ожидании этого дня…
Нет, Юля не протестовала. Ни внешне, ни внутренне. Скорее всего, это перешло в привычку – жить совместной с Елизаветой Максимовной памятью. Так и жила бы, наверное, всю жизнь, особо над собой не задумываясь и переплывая изо дня в день, из года в год, из одного двадцать пятого апреля в другое двадцать пятое апреля, если бы однажды Танька Ляпишева, институтская подруга, не приперла ее к стенке:
– Слушай, Симонова! Ты чего сама с собой творишь, а? Смотреть же больно!
– А что такое, Тань?
– А сама не понимаешь, да?
– Нет…
– Ну хорошо. Тогда я прямо в лоб скажу, ты меня знаешь. Тебе надо срочно бежать от этих бабок, пока ты в амебу не превратилась. Надо начинать своей жизнью жить, Юля! В конце концов, мужчину себе живого искать надо! А ты с мертвым живешь!
– Да как ты можешь, Танька!.. Это же мой Сашка, ты же помнишь, какая у нас любовь была. Тем более Елизавета Максимовна столько для меня сделала!
– Ну сделала, и что? И вообще, она не для тебя делала, а для сына и внука. А ты здесь вообще ни при чем, сбоку припека. Или ты собираешься всю жизнь прожить у Сашкиного портрета, как зомби? Конечно, твоей Елизавете Максимовне это на руку… Как же, безутешная невеста, ни жена, ни вдова! И всегда под рукой! Одним словом, успешно сложившийся синдром Кончиты! Ах, как романтично! А что жизнь у бабы испорчена, ей невдомек! Или она разрешит тебе чужого мужика в дом привести?
– Да не надо мне никакого мужика…
– Что? Вообще?
– Да. Вообще. Тань! Отстань от меня, а?
– Да мне-то что, я-то отстану. А вот ты задумайся на досуге. Как очередное двадцать пятое апреля уйдет, сразу и задумайся. Конечно, времени-то у тебя мало… Твоя Елизавета Максимовна с осени начинает готовиться к следующему двадцать пятому…
– Тань, хватит! Все! Не хочу больше об этом!
Таньку Юля оборвала, конечно, но зерно в душу было брошено. Да, в чем-то подруга определенно была права… Можно навсегда остаться Кончитой и жить в комфорте горя и памяти (и впрямь своего рода комфорт!), а можно начать все с чистого листа… Можно, например, сначала уйти просто на съемную квартиру, а к Елизавете Максимовне приходить в гости на пироги с вязигой. А можно попробовать в ипотеку залезть, она к тому времени уже неплохо зарабатывала. С хорошей работой опять же Елизавета Максимовна подсуетилась, включила старые связи, нашла ей приличное место. Да, она в одночасье и правда засобиралась уйти… Но не ушла. Заболела Елизавета Максимовна. Как ее оставишь одну? Совестно. И Гоше бы пришлось новую школу искать в случае переезда, жалко было его… И Сашка с портрета каждый день смотрел…
Когда Елизавета Максимовна умерла, Юле и сорока не было. Молодая цветущая женщина, иди на все четыре стороны, устраивай свою жизнь, какую хочешь. Хочешь – удовлетворяй плотские желания, хочешь – с романтическим напылением. Авось из напыления и любовь проклюнется, кто знает? Да, все так… Но только не тут-то было. Ничего у Юли не получилось с этим устройством жизни. Не клеилось как-то. Одни стрессы да разочарования. Наверное, любой опыт надо приобретать вовремя.
И плюнула, закрыла тему. Чего из кожи вон лезть, если не получается? Зато спортом занялась, сделала из себя конфетку. Да, так жить удобнее, когда тело в худобе и в тонусе. Жизнь как жизнь, сейчас половина баб живет в одиночестве. А она чем лучше? Не лучше и не хуже. Значит, судьба такая. Значит, Сашка ей там, на небе, не разрешает «личного устройства».
Хотя правильно тогда Танька про нее сказала – синдром Кончиты. Но не Альцгеймера же синдром, в конце концов! Пусть будет Кончита. Вон и звучит как романтично… «Ты меня на рассвете разбудишь, проводить необутая выйдешь!» Слышь, Сашка, красиво как? Ты меня никогда не забудешь, ты меня никогда не увидишь! Хм…
"Зима Джульетты" отзывы
Отзывы читателей о книге "Зима Джульетты". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Зима Джульетты" друзьям в соцсетях.