Будильник и дверной звонок прозвонили одновременно. С улицы донеслось звонкое ржание, чистое, как звук горна. Жюли, в брюках и сапогах, в фланелевой рубахе, завязывала на шее белый шарф.

– Это ты, Леон? – крикнула она из-за двери. – Я уже готова.

– Нет, это я, Гэйян, госпожа графиня. Я пришёл за вещами.

Она открыла, пожала сухую ороговевшую руку, которую протянул ей маленький человек.

– Дождь хоть не собирается? Впрочем, я беру плащ.

– Никак нет, госпожа графиня. Туман, роса, а часов с семи станет солнечно и ветрено.

– Это Ласточка там шумит?

– Конечно. Она сразу чувствует, если что готовится. Со вчерашнего дня не в себе. Она всё замечает, мешки, верёвки, всё…

– Подай жакет, Гэйян. Спасибо. Как по-твоему, Гэйян, мне ещё под силу такая поездка?

– Под силу, – сказал Гэйян. – Госпожа графиня – хорошая наездница. Сколько весит госпожа графиня?

– Пятьдесят пять.

– Это хорошо. В прошлом году госпожа графиня весила пятьдесят шесть с половиной. Пятьдесят пять лучше.

Маленький человечек со слишком длинными руками оглядел Жюли, словно снимая мерку, от мягкой шляпы до сапог.

– Ты думаешь?

– Да. Лучше для Туллии.

– О! Тебя, конечно, только кобылы и волнуют, а я хоть сдохни! Возьми вот это, это и это… Осторожно, это нам еда в дорогу! Иди, скажи моему брату, что кофе ему сварен, пусть поднимается.

Она застегнула жакет, поправила брюки в шагу бесстыдным мужским жестом балерины, поддёргивающей своё трико. Ей было удобно в немного свободных сапогах и перчатках и в шляпе, которая защитит от ветра. Она похлопала себя по бёдрам и проворчала: «Это от денег так выпирают карманы, отдам половину Леону».

В большом зеркале, украшенном гирляндой плёток и хлыстов, она увидела себя – бледную, высокую, со стройными ногами. Осталась позади ночь без сна, посвящённая то приятным сборам, то грустным мыслям. Готовая к отъезду, она всё ещё не была уверена, что едет. В тишине улицы ясно слышалось негромкое «хо, хо» Гэйяна, голос Карнейяна, ласкового выговаривающего кобыле, и Жюли поняла, что лошадей переводят на противоположный тротуар, поворачивают на предстоящий им путь. Она села, написала по записке консьержке и прислуге, приложила чаевые. Вид конвертов на карточном столике, положенных так, чтоб их сразу заметили, напомнил ей пакет с подвохом в красивой белой бумаге, отчего она впала в малодушие и беспокойство. «Я не поеду, нет, не поеду! Во-первых, у меня уже не хватает пороху для подобных спортивных мероприятий. А потом, ничего ещё не известно; Эрберу случалось дольше играть в кошки-мышки, может быть, уже сегодня он мне позвонит, придёт… Я не еду, не хочу!»

Она выглянула с балкона, различила внизу тёмную группу из двух осёдланных лошадей, запряжённой в повозку третьей и двух мужчин, хлопотавших вокруг них. Она вдохнула предрассветную сырость, запах плюща, неосязаемую водяную пыль, взвешенную в воздухе, и почувствовала волнение: «Какая она свежая, эта мягкая морось…» Её раненая и непостоянная душа обратилась к дороге, запела песенку на два такта, которую порождает и поддерживает перестук копыт, останавливалась под сводом леса, у ручья… Лошади, утолив жажду, играли, купая в бегучей воде морды, копыта… «Толстуху и Туллию можно перековать по дороге где угодно, а уж для Ласточки Леон везет с собой по меньшей мере четыре пары бальных туфелек… Я не спросила Гэйяна, захватил ли он копытный нож. Но Гэйян никогда ничего не забывает».

Жюли присела на смятую постель, которая никогда больше не раскроется для Коко Ватара. «Что он такое сказал, этот рассудительный юноша? Ах да! что он боится, как бы я не стала "женщиной его жизни". А ведь она не так уж глупа, эта бульварная формулировка. Он не говорил, что я – его большая любовь, он не путал разные понятия, он сказал, что я – женщина его жизни. У Коко Ватара будут любовницы и по крайней мере одна жена. И каждая из этих женщин разбередит рану, принесёт неудовлетворённость, истинной причиной которых не будет ни одна из них… А я, надо думать, ещё раз исцелюсь от Эрбера. И, может быть, какой-нибудь мужчина, не Эрбер, снова причинит мне боль. Но Эрбер, этот проклятый "мужчина моей жизни", навсегда останется для меня первопричиной и утешения, и отчаяния…»

Ей казалось, что она очень долго пробыла в задумчивости, однако когда брат поднялся к ней, рассвет ещё не выглянул из-за здания школы, не позеленил плющ на садовой ограде.

Вместо того чтобы позвонить, Леон де Карнейян постучал довольно бесцеремонным тройным Стуком, который разогнал грёзы Жюли и привёл её в панику. «Я не хочу ехать! Я не поеду! Объясню Леону, что у меня есть важная причина остаться… Я ведь, надеюсь, свободна…»

Когда Леон вошёл, она нахмурила брови и, согласно ритуалу, встретила его неласково:

– И чем вы так долго занимались там, внизу, если не секрет?

– А подтянуть подпруги? А уложить всё, что бултыхается в повозке, в том числе твой чемодан и сумку? А мешки с овсом, в которых оказались дырки? Гэйян ничего не забывает, но он не умеет укладывать. Если б я всё не проверил, рыдван в дороге тарахтел бы не хуже автомобиля…

Как и Жюли, Карнейян нахмурил рыжеватые брови. Поглядев на сестру, он смягчился.

– Костюм для верховой езды всё ещё тебе к лицу. Хоть я и не большой поклонник женщин, которые ездят по-мужски.

Жюли могла бы ответить подобным же комплиментом наезднику, скроенному из материала, которому не было износа. Рыжеватый, как он сам, его костюм для верховой езды выгорел добела на плечах, жёсткие волосы так же побелели на макушке, а лоб из-за необычной лепки лица загорел сильнее, чем впалые виски. Худой кадык двигался на его шее, когда он отхлёбывал горячий кофе.

– Идём?

Голубые глаза Жюли ушли в сторону:

– Послушай Леон, я хотела бы… Мне не хочется ехать. Я сегодня не очень хорошо себя чувствую…

Он перебил её, сразу прижав в угол:

– Эта правда или ты врёшь?

Она взяла себя в руки и храбро призналась:

– Это неправда. Я хотела остаться ещё… ещё на несколько дней ради… ради одного человека.

Взгляд Карнейяна скользнул по разворошённой постели, вновь обратился на Жюли:

– Имеется в виду Эспиван?

Она вздрогнула, кинулась гасить подозрение:

– Нет, нет! Откуда такие мысли?

Потом засмеялась со снисходительной издёвкой:

– Дорогой, ты страдаешь недостатком воображения. Или его избытком.

Она потупилась, комически изображая стыдливость:

– Всё-таки этот бедненький Коко Ватар, знаешь… Он такой милый…

Она как будто внезапно что-то вспомнила, полезла в карман:

– Слушай, избавь меня от этого груза. Сунь в нагрудный карман.

Она кинула ему, как мяч, половину пачки банкнот.

– Что это?

– Пятьдесят тысяч. Возьми на хранение. Представляешь, какой добрый Беккер – он мне это прислал в честь своего шестидесятилетия.

Карнейян не спешил спрятать деньги, которые он перебрал с недоверчивым видом.

– Добрый Беккер… Бедненький Коко… похоже, ты теперь общаешься только со святыми и мучениками? Этак скоро и Эспиван попадёт в архангелы.

Жюли вздохнула, словно терпение её истощилось.

– О, этого я оставляю тебе. Он жёстче, чем семилетняя курица. Так едем мы, Леон, или не едем? Только время теряем…

В небе разрастался стремительный розовый свет. В зеркале отчётливей выступило лицо Жюли, её бледность, крути под глазами, усталость…

– Ох! – вырвалось у неё.

– Ну что там ещё?

Она показала на жалкое лицо в зеркале.

– Мне не выдержать, Леон!.. Я свалюсь с лошади, не проехав и лье… Я ночь не спала, я давно не тренировалась, я…

Она отвернулась, вытерла глаза. Брат взял её под локоть, повернул к себе.

– Ты просто-напросто гусыня. Ты прекрасно знаешь, что Туллия – настоящее кресло. Твоя добрая уродина Туллия, чубарая, как цирковой конёк, и то, что осталось от моей красавицы Ласточки, и Толстуха, и облезлая повозка, и нескладный Гэйян – уж не потому ли ты не хочешь ехать, что стыдишься нашего убогого кочевья?

Она вскинула руки ему на плечи, плача и смеясь:

– О нет! о нет! не стыжусь! Посмотри на мои штаны, проеденные молью! Повозка та самая?

– А ты думала, я купил Гэйяну новую? Та самая. Краски на ней не осталось ни миллиметра. Вся слезла, как кора с платана. Но брезентовый верх, какой ни есть, пока цел!.. Резиновые шины, по счастью, держатся. Когда ты устанешь, сядешь в повозку, а Туллию передашь Гэйяну.

Жюли вопросительно заглянула в рыжую лисью морду, в зоркие голубые глаза, больше не жёсткие и не угрожающие.

– Значит, я устану? – грустно сказала она. – Видишь, ты заранее знаешь, что я устану!

– Утверждать не стану, – кивнул Леон. – Но советую. Устань. Прогуляемся. Никого мы больше не удивим. Всё, что у меня осталось, – со мной. Я ничего не оставляю позади. Для меня, безусловно, дорога в Карнейян – дорога в один конец. Не знаю, можешь ли ты сказать то же о себе?

Он затянул потуже свой кожаный пояс, чтобы не подать вида, что ждёт ответа; но Жюли ничего не сказала.

– В путь, Жюли.

– Да… Где сделаем привал?

– Где скажешь.

Она улыбнулась столь неожиданным словам.

– Сколько времени по-твоему, мы будем добираться до Карнейяна?

Впервые Жюли увидела, как брат её выказал неуверенность. Он развёл руками, уронил их:

– Три недели… Три месяца… Всю жизнь.

Он прислушался к цоканью подков – соскучившиеся лошади били копытами о мостовую.

– Ты не находишь, Жюли, что это странное чувство – когда деньги есть, а дома нет, после того как дом был, а денег не было?

Эти скупые слова, надменный голос, дрогнувший большой нос, игра желваков под покрасневшими чисто выбритыми скулами были в глазах Жюли драгоценными знаками братского доверия.

– Мне надо перевести дух, Жюли, – добавил он тише. – У меня уже рёбра болят от того, что нет денег на овёс, на солому, нечем платить шорнику, кузнецу…