— …якоже повелел Еси, создавый мя, и рекий ми: яко земля еси и в землю отыде-э-эши… — обращаясь к Небесам, святой отец вскинул голову, длинно посмотрел сквозь просветы ветвей в сентябрьскую синь, и на какой-то миг его ярко-зелёные глаза, будто слившись с вечностью, стали почти прозрачными.

— Как подумаю, что ей всего сорок восемь было, так мороз по коже. — Стараясь не глядеть на лицо Анны, Анфиса с трудом протолкнула застрявший в горле тугой, неподдающийся ком.

— Будет тебе. — Словно прочитав мысли жены, Григорий нащупал своими шершавыми, загрубевшими пальцами руку Анфисы и, слегка сжав ладонь, понимающе выдохнул: — Ты на себя-то всякую беду не примеряй, а не то она быстро в дом зачастит.

— Так ведь я Анны на пять лет старше, — сорвавшись с шёпота, голос Анфисы дрогнул.

— И что с того? Вон, поди ж ты, Салтычихе девяносто восемь, а может, и все сто давно, никто ведь не знает, — мотнув головой назад, куда-то в сторону деревни, Григорий недовольно насупился.

— И что?

— А ничего. Живёт себе потихоньку, сопит в две дырочки и помирать не торопится.

— Так то — Салтычиха, она и двести проживёт, такое барахло разве кому требуется? — Поправив на голове чёрный платок, Анфиса качнула головой и поджала губы.

— …а можи все человецы пойдём, надгробное рыдание, творящее песнь…

— Зря наша Любанька на себя брюки нацепила, — скосив глаза на стоявшую поодаль дочь, Григорий напряжённо повёл шеей, — вон, вся деревня на неё таращится, словно на жирафа в зоопарке. Чёрт-те что и с боку бантик, уж могла бы на похороны, как положено, в юбке явиться! — Григорий, ловя осуждающие взгляды соседей в сторону Любы, низко нагнул голову, и Анфиса увидела, как под загорелой кожей на скулах мужа стали расплываться горячие пятна малиновой темноты.

— И чего ты к ней цепляешься, она же городская, у них в Москве все так ходят, — попыталась урезонить раскипятившегося мужа Анфиса.

— Машка тоже городская, однако на то, чтоб отца с матерью не позорить, ума хватило. — Сжав зубы, Шелестов заиграл желваками скул. Шурша засохшими зубчиками, плакали редкими золотыми слезами берёзы; поднимаясь к самому Богу, уносились в звонкую синь вечности слова заупокойной молитвы, а в ушах Григория, отдаваясь многократным эхом, плыли густые волны переполнявшего его стыда.

— Ты глянь, Гришка сейчас со сраму под землю ухнется! — толкая мужа в бок, многозначительно повела бровями Вера. — Ты видел, какую гадость на себя их Любка нацепила? Это же додуматься надо было!

— А ей идёт. — Архипов, сосед Шелестовых, покосившись на жену, представил свою упитанную половину в городском брючном наряде и еле удержался, чтобы не прыснуть со смеху. — А ты, Верк, сознайся, из зависти Любку чернишь? Небось сама была бы не прочь щегольнуть, да на твои окорока ни одне штаны не налазают?

— Ах ты, охальник ты эдакий! — чуть не поперхнулась от возмущения Вера. — Что ты такое говоришь? Да я бы никогда не насмелилась на похороны в портках заявиться, тем паче к свекрови!

— Какая ж она ей свекровь, когда её Кирюха на Марье женатый? — одёрнул жену Архипов.

— Да мало кто на ком женат, Любка ей внука родила, — резонно возразила та.

— Если бы не покойный Савелий, царство ему небесное, никогда бы Кирюха на Марье не женился, — вступил в разговор стоявший неподалёку Смердин.

— Кто б на ком женился, а кто — нет, — это ещё тот вопрос, — шевельнув приплюснутыми широкими ноздрями, приглашённый на похороны Филька, вдовый мужичок лет шестидесяти из соседней деревни, сипло хлюпнул носом. — Я вам так скажу: Кирюха — ещё тот жук, не позарься он на Машкино приданое, ничего б из ентой затеи с женитьбой, окромя фантиков, не вышло. Не таковский был Савелий, оглоблю ему в дышло, штоб единственного сына в распыл пустить.

— Да ты Савелия не знал, он же не отцом — волком был. Убил бы парня, как есть, убил бы и бровью не повёл, — мотнул головой Архипов.

— Коли бы схотел — взял бы Кирька шапку в охапку да со своей Любкой мотанул, куды глаза глядели. — От усердия и для большей убедительности Филька слегка согнул колени и пристукнул по замызганной линялой штанине рукой. — А он, Кирька-то, о-о-ой, хапливый! Просчитал, что вмиг, без отца, без матери, может себе капиталу нажить, а Любка от него и так никуды не девается!

— Э-эх, не знал ты, Филька, Савелия, он бы сдох, а Кирюшку из-под земли достал и мозги из него вышиб, — повысил голос Архип.

— Да тихо вы, кажись, отец Валерий читать кончил, — цыкнула на мужчин Вера и, потихоньку отделившись от общей толпы, двинулась ближе к могиле; за ней потянулись остальные.

Народу проститься с Анной собралось много. Подходя к гробу, люди наклонялись над узеньким сухеньким личиком с заострённым подбородком, целовали Анну в холодный лоб, клали в ноги цветы и, бросая сочувственные взгляды на Кирилла, отходили в сторону, уступая место следующим.

Глядя на бесконечную людскую цепь, Кирилл чувствовал, как противно дрожат его колени и как где-то у самого горла бешено колотится горячей птицей сердце, и боялся только одного: поддавшись слабости, упасть. Словно в далёком, чужом сне, он видел, как накрывали крышкой гроб, и слышал, как, разносясь по кладбищу гулкими ударами, молотки загоняли в упругую свежую древесину блестящие гвозди. Ещё полностью не осознав своего одиночества, Кирилл нетерпеливо ждал того момента, когда, распрощавшись друг с другом, эти чужие навязчивые люди со своей назойливой жалостью наконец-то разойдутся по домам и, отдав последний долг той, для которой уже не существовало ни долгов, ни обязательств, оставят его в покое.

— Кирюшенька, если что, так ты заходи, не стесняйся…

— Сиротинушка ты, сиротинушка! Хорошим человеком была Аннушка, душевным…

— Прими наши искренние соболезнования…

Закрутившись цветным хороводом, безликие слова смешались с запахом поздних астр и, замелькав, потащили Кирилла по нескончаемому кругу за собой. Будто гигантская центрифуга, с силой прижимая его к борту, они дробили воспалённое сознание на сотни мелких частичек и, захлестнув мозг горячечной, обжигающей волной, застилали действительность кровавой мутной пеленой. Накаляясь, тонкая нить звуков, доведённая до грани тишины, постепенно переходила из комариного писка в нестерпимо оглушительный грохот, разрывающий барабанные перепонки и стирающий напрочь все другие звуки.

— Кирюшенька…

— Кирилл Савельевич…

— Уходите… — Закрыв ладонями лицо, Кирилл с силой надавил пальцами на глаза, и под закрытыми веками золотистым электрическим каскадом мигом разбежались тысячи блестящих искр. — Вы! Все! Уходите!!! Уходите все! Мне никто не нужен.

* * *

Накинув на плечи широкий шерстяной платок, Люба приоткрыла дверь кряжинской избы и, незаметно выскользнув на улицу, повернула за угол. На деревне было тихо, только за дальними тополями, у автобусной остановки, перекрывая бряканье расстроенной дешёвенькой гитары, слышались чьи-то голоса, да откуда-то из-за реки доносился рваный лай собак. Закатившись в бочку с водой, малиновый блин остывающего солнца разорвался на несколько продолговатых неровных полос и, оседая на дно тонкими слоями, стал медленно растворяться в сумерках сентября. После спёртого воздуха дома, насквозь пропитавшегося ядрёным духом солёных огурцов и забористого самогона, чистая стынь улицы показалась Любе особенно холодной. Кутаясь в платок, она зябко передёрнула плечами и, оглянувшись по сторонам, с трудом отворила скрипучую дверь сарая.

Когда-то добротный, сбитый из толстых дубовых досок, после смерти Савелия сарай потемнел и, покосившись без мужского догляда, стал проседать, медленно заваливаясь на один бок. Полопавшись в нескольких местах, дранка разошлась, и через прохудившуюся крышу, в едва заметные с улицы щели внутрь стала попадать вода. Сбитая из досок дверь начала постепенно опускаться, провиснув на перекошенных петлях, и, чтобы можно было войти в сараюшку, Анне пришлось снять порожек и прокопать в земле, около самого входа, неглубокую полукруглую канавку.

Внутри сарая почти ничего не изменилось. Всё так же, посверкивая разведёнными в разные стороны зубьями, красовались висящие на гвоздях вдоль стен огромные пилы, но теперь самые острия их блестящих треугольничков покрылись налётом бугристой ржавчины. Вдоль дальней стены, поднимаясь почти до перекладин, по-прежнему возвышались сложенные крестом ровные берёзовые поленья, но в том месте, где покоробившаяся дранка давала течь, от кладки пахло кисловатой прелью сырого дерева. В ближнем углу вложенные одна в другую стояли дырявые корзины, а рядом с ними громоздились угловатой жестяной пирамидой старые, проржавевшие вёдра, годившиеся только на то, чтобы по весне защищать рассаду от ночных заморозков.

Справа от двери, занимая почти треть сарая, как и в старые времена, лежало сено, и его терпкий духмяный аромат настоявшегося солнца заполнял собой всё свободное пространство. Однажды, страшно осерчав на маленького Кирюшку, посмевшего ослушаться его слова, покойный Савелий схватил стоявшую у печки кочергу и, не разбирая дороги, выкатив пьяные, в красных прожилках глаза, с рёвом понёсся за сыном вдогонку, и, кто знает, чем бы закончилось дело, если бы не сено, в которое они с Любаней догадались тогда закопаться с головой.

Пережидая родительский гнев, Кирюша и Любанька сидели в сене тише воды, ниже травы, боясь не только говорить, но и шевелиться. Застыв в немыслимо скрюченных позах, они сидели совсем рядом, плотно прижавшись друг к другу, и именно в тот день, в душистом колючем сене Кирилл впервые осмелился её поцеловать. Пересиливая страх быть обнаруженным ревущим от ярости Савелием, Кирюша крепко прижал Любу к себе и, не открывая глаз, с рвущимся от страха и счастья сердцем, неумело ткнулся в её губы. Потом на какое-то мгновение замер, боясь быть поднятым на смех, словно ожидая ее приговора, но, не встретив сопротивления, позабыв и о грозящей опасности, и о пьяном отце, навалился на Любу всем телом и, подмяв её под себя, принялся целовать сладкие губы, умирая от удовольствия и восторга. Дотрагиваясь до тёплой нежной кожи, прикасаясь щекой к тяжёлому шёлку густых волос и вжимаясь всё сильнее в податливое, одуряюще-желанное тело, он чувствовал, как, выворачивая душу наизнанку, непривычное ощущение острой боли и бесконечного блаженства наполняет каждую клеточку его существа немыслимо хмельным счастьем…