Итак, мне было мучительно больно, когда я увидела, что добродетельная женщина, которой я обязана столь многим, умирает; хоть она и говорила мне о грозящей ей смерти, я никак не могла вообразить, что ее болезнь смертельна.

Мои стенания разнеслись по дому и всех разбудили; хозяин с хозяйкой, угадывая истину, встали и постучались к нам; я безотчетно отворила дверь; со мной говорили, а я только рыдала вместо ответа; скоро, однако, они поняли, что привело меня в такое отчаяние, и попытались помочь умирающей, а может быть, уже и умершей, ибо она не шевелилась; через полчаса стало ясно, что она мертва. Пришли слуги, поднялся шум, и тут я потеряла сознание; меня перенесли в соседнюю комнату, но я этого не почувствовала. Не стану говорить, в каком я была затем состоянии,— вы и сами догадаетесь, а мне и до сих пор грустно рассказывать об этом.

И вот я осталась одна; единственным руководителем моим был опыт девушки, которой пошел, вероятно, шестнадцатый год. Так как покойная выдавала меня за свою племянницу и с виду я была рассудительной девушкой, мне представили отчет якобы во всем имуществе, оставшемся после нее,— оно было так невелико, что не требовалось особых церемоний для его передачи, даже если бы мне действительно отдали все, что было. Однако ж часть белья и кое-какие мелочи оказались украденными; а из денег, которых, как я знала, оставалось около четырехсот ливров, похитили, думается, добрую половину; я пожаловалась на это, но очень робко, не решаясь настаивать. Да и в эти горестные дни сердце у меня ни к чему не лежало. Раз не было возле меня никого, кто принял бы участие во мне и в моей жизни, я и сама о себе не думала; такое состояние духа походило на спокойствие, правда весьма плачевное. При подобном спокойствии человек более достоин жалости, нежели при самом бурном отчаянии.

Все в доме, по-видимому, весьма сочувствовали мне, в особенности хозяин и хозяйка, приходившие ласково утешать меня и, однако ж, сумевшие нажиться на моем несчастье; в жизни полным-полно подобных людей: в общем, никто не выказывает столько ревностного желания смягчить ваши страданья, сколько мошенники, причинившие их вам и получающие от них выгоду.

Я позволила продать платья покойной, за которые мне дали, сколько хотели, и вот прошло уже две недели с того дня, как умерла моя дорогая тетушка, как ее называли люди, дорогая моя матушка, как я охотно называла бы ее, или, вернее, мой единственный друг, ибо нет наименования выше этого, нет сердца более нежного, более верного, нежели сердце друга, воодушевленное искренней любовью; да, прошло уже две недели после смерти моего друга, а я все еще проживала в гостинице, не зная, что станется со мною, и не заботясь о будущем, как вдруг монах, о котором я уже упоминала, часто навещавший покойную, а за последнее время тоже хворавший, зашел узнать, как она себя чувствует. Его опечалила весть о ее смерти, а так как он был единственный человек, знавший тайну моего происхождения, которую покойная сочла уместным открыть ему, и так как мне было это известно, я обрадовалась его приходу. Его чрезвычайно огорчило мое несчастье и обеспокоило то, что, подавленная горем, я так мало думаю о себе; он очень трогательно поговорил со мной об этом и указал, каким опасностям я подвергаю себя, живя в одиночестве в этой гостинице, не имея ни в ком на свете поддержки; действительно, положение тем более становилось опасным для меня, что я отличалась большой миловидностью и была в том юном возрасте, когда едва расцветшая девичья красота чарует своей невинностью и свежестью.

Речи его произвели на меня должное впечатление: у меня раскрылись глаза, я поняла свое положение и встревожилась, думая о будущем; множество странных мыслей приходило мне в голову.

— Куда же мне деваться? — сказала я своему гостю, заливаясь слезами.— У меня нет ни одного близкого человека, я не знаю, чья я дочь и есть ли у меня родственники! У кого мне просить помощи? И кто обязан оказать ее мне? Что я буду делать, уйдя отсюда? Денег моих хватит ненадолго, меня могут обворовать, ведь у меня впервые деньги в руках, и я первый раз самостоятельно трачу их.

Доброжелательный монах не знал, что и ответить; под конец мне даже показалось, что я становлюсь ему в тягость, поскольку я заклинала его стать моим руководителем; ведь эти благожелатели, наговорив несчастному всяких наставительных слов, считают, что сделали для него все, что могли.

Возвратиться в деревню было бы сущим безумием, У меня уже не было в ней пристанища; я нашла бы там лишь впавшего в детство старца, бедняка, продавшего все, чтобы послать нам те деньги, какие мы недавно получили, и доживавшего теперь последние дни под опекой своего преемника которого я не знала, который меня не знал и, уж во всяком случае, был равнодушен к моей участи. Мне нечего было рассчитывать на поддержку с его стороны, и, право у меня голова закружилась от страха.

Наконец, монах, прикидывая и обдумывая всяческие возможности, вспомнил об одном почтенном, сострадательном и благочестивом человеке, посвятившем себя, как он говорил, добрым делам, и обещал завтра же поговорить обо мне с этим благодетелем. Но я ничего и слышать не хотела, подобное обещание не успокаивало меня, я не могла ждать до завтра; я плакала, молила; монах хотел уйти, я уцепилась за него, упала перед ним на колени.

— Не откладывайте до завтра,— твердила я,— уведите меня отсюда сейчас же, или я дойду до отчаяния. Зачем мне быть здесь, скажите? У меня уже украли часть моих вещей, может быть, ночью украдут все остальное; может быть, похитят меня самое, я боюсь за свою жизнь, я боюсь всего и ни за что здесь не останусь, скорее умру, убегу отсюда, и вам же будет неприятно.

Тогда монах, оказавшись в крайне затруднительном положении, видя, что ему не избавиться от меня, остановился, подумал недолго, а затем взял перо, бумагу и написал письмо тому человеку, о котором говорил мне. Он прочел мне свое послание. Оно звучало весьма убедительно: всеми святыми он заклинал этого человека прийти в нашу гостиницу. «Господь приуготовил для вас доброе дело, самое ценное в его глазах и самое достойное из всех благодеяний, когда-либо совершенных вами». И чтобы сильнее возбудить сострадание ко мне, монах указал, какого я пола, сколько мне лет, какая у меня наружность и какие опасности могут проистекать либо из моей собственной слабости, либо вследствие подстерегающих меня обольщений.

Когда письмо было написано, я послала его по указанному адресу и в ожидании ответа караулила монаха в своей комнате, так как твердо решила, что не проведу больше ни одной ночи в этом доме. Не могу сказать вам в точности, что именно страшило меня и почему обуял меня неодолимый страх; знаю только, что передо мной все вставала физиономия хозяина гостиницы, в которую до сих пор я не очень вглядывалась, а теперь находила в ней ужасные приметы; физиономия его жены казалась мне мрачной, угрюмой, слуги с виду были отчаянные негодяи. Словом, все эти лица вызывали у меня трепет, я не могла справиться с собой; в мыслях мне рисовались шпаги, кинжалы, убийства, грабежи, оскорбления; кровь леденела у меня в жилах, так ужасны были опасности, которые я представляла себе: ведь когда заговорит воображение, горе уму, коим оно управляет.

Я поделилась с монахом своими черными мыслями, но тут явился наш посланный и сообщил, что карета почтенного человека, о котором шла речь, ждет нас у дверей, а сам он не мог ни написать, ни прийти сюда, так как был занят важным делом, когда получил наше письмо. Тотчас же я сложила свои вещи; право, мне словно спасли жизнь; я велела позвать хозяина и хозяйку, приводивших меня в такой ужас; по правде сказать, оба они не отличались благообразной наружностью, и воображению моему нетрудно было превратить ее в отталкивающую. Во всяком случае, она навсегда врезалась мне в память: эти лица все еще у меня перед глазами, и в жизни мне встретилось несколько честных людей, которых я терпеть не могла только потому, что их лица чем-то напоминали мне физиономии тех трактирщиков.

Мы с монахом сели в карету и скоро приехали к вышеупомянутой особе. Это был пожилой человек лет пятидесяти — шестидесяти, довольно еще хорошо сохранившийся, очень богатый, с мягким и серьезным лицом, скорбное выражение коего мешало заметить чрезмерное дородство сей важной персоны.

Он принял нас любезно и запросто, без лишних приветственных речей обнял монаха; затем бросил взгляд на меня и предложил нам сесть.

Сердце у меня колотилось; сама не своя от стыда и смущения, я не осмеливалась поднять глаза; юное мое самолюбие было уязвлено, я не понимала, что со мной.

— Ну, в чем же дело? — спросил хозяин дома, чтобы начать разговор, и, взяв монаха за руку, пожал ее с сокрушенным видом. Тогда монах рассказал ему мою историю.— В самом деле, приключения поистине необычайные и положение этой девицы плачевное! — воскликнул хозяин дома.— Вы правильно написали мне, отец мой, что оказать ей услугу будет самым добрым делом. Я тоже так думаю: по множеству причин она больше нуждается в поддержке, чем кто-либо другой, и я очень благодарен, что вы за помощью обратились именно ко мне; благословляю то мгновение, когда вас осенила эта мысль, ибо я растроган тем, что услышал сейчас. Давайте посмотрим, как нам взяться за дело. Сколько лет вам, дорогое дитя? — добавил он обращаясь ко мне тоном сердечным и жалостливым.

В ответ я лишь тяжко вздохнула, так как не в силах была говорить.

— Не горюйте,— сказал он мне,— будьте мужественны, я очень рад быть вам полезным. Да ведь на все воля божья, не надо роптать на провидение. Скажите же мне, сколько вам лет — хотя бы приблизительно.

— Пятнадцать с половиной,— ответила я — а может быть, и больше.

— В самом деле,— сказал он, обернувшись к монаху — с первого взгляда ей можно дать и больше; по лицу видно, что она благонравна и умна; даже хочется верить, что она знатного рода. Право, как велики ее несчастья! Неисповедимы пути твои, господи! Но обратимся к самому неотложному,— продолжил он после некоторого молчания, преклонившись в мыслях перед начертаниями создателя.— Поскольку у вас нет никакого состояния, вам надо решить, каким делом вы хотите заняться. Покойная ваша воспитательница не выражала касательно этого своей воли?