После этого нужно было решить, что ж делать со мной, куда девать меня; завидев вдали маленькую деревушку, путники решили доставить туда ребенка, и лакей понес меня на руках, закутав в плащ.

Мои спасители намеревались препоручить меня приходскому священнику, для того чтобы он нашел кого-нибудь, кто согласится взять на себя заботу обо мне; но священник, к которому их проводили гурьбой все обитатели деревни, отсутствовал — он поехал навестить одного из своих собратьев; дома была только его сестра, девица весьма благочестивая, которая почувствовала ко мне такую жалость, что согласилась оставить меня у себя, пока ее брат не примет какого-либо решения; тут же был составлен протокол, излагавший все обстоятельства, о коих я вам рассказала, и написан он был каким-то представителем судебного надзора.

Затем каждый из моих провожатых великодушно оставил для меня кое-какие деньги, их сложили в кошелек и передали сестре священника, после чего все уехали.

Все, что рассказано здесь, я узнала от сестры священника.

Я уверена, что вы трепетали, читая про эти события; действительно, нельзя, вступая в жизнь, испытать более страшные и более удивительные бедствия. По счастью, когда они постигли меня, я их не сознавала; ведь в двухлетнем возрасте дитя не имеет сознания.

Не могу вам сказать, что сталось с каретой и что сделали с убитыми путешественниками; это меня не заботит.

Нескольких грабителей через три-четыре дня схватили, но, в довершение всех бед, в карманах тех лиц, коих они убили, не обнаружили ничего, что могло бы установить мое происхождение. Тщетно просматривали реестр на почтовой станции, исписанный именами путешественников,— это ничему не помогло: из реестра получили сведения обо всех проезжих, за исключением двух лиц — дамы и кавалера, их фамилия, похожая на иностранную, ничего не открыла, да, может быть, они и не назвались настоящим своим именем. Установлено было лишь то, что они взяли пять мест: три для себя и для маленькой девочки и два для лакея и для горничной, которые тоже были убиты.

Итак, мое происхождение стало непроницаемой тайной, и отныне я принадлежала лишь милосердию людскому.

Чрезмерное мое несчастье привлекло довольно много сострадательных особ в дом священника, где находилась, ибо он, так же как и сестра его, согласился оставить меня у себя.

Из всех соседних кантонов приезжали посмотреть на меня: людям хотелось знать, какова я собою, я стала предметом всеобщего любопытства; повинуясь своему воображению, посетители усматривали в моих чертах нечто, говорившее о пережитом мною приключении, у всех появлялся романический интерес ко мне. Я была изящна и миловидна; вы и представить себе не можете, как мне это служило на пользу, какой благородный и тонкий характер это придавало умилению, которое испытывали гости при виде меня. Какую-нибудь маленькую принцессу, оказавшуюся в несчастье, не могли бы ласкать более деликатно; я внушала людям почти что чувство почтения, а не жалости.

Не могу и передать, какой пылкий интерес проявляли ко мне дамы; они соперничали меж собой: кто сделает мне подарок красивее, кто преподнесет мне платьице наряднее?

Священник, который, хоть и был сельским священником, обладал большим умом и происходил из очень хорошей семьи, нередко говорил впоследствии, что при всем внимании, которое оказывали мне эти дамы, он никогда не слышал, чтобы они произносили слово «жалость» — слишком грубое, неприятное для их жеманной чувствительности.

И если они толковали обо мне, то отнюдь не называли меня «эта девочка», а всегда говорили «это милое дитя».

Заходила ли речь о моих родителях, неизменно предполагалось, что они иностранцы, бесспорно занимавшие у себя на родине самое видное положение; иначе и быть не могло — все считали это несомненным, словно они являлись очевидцами моего прошлого; насчет этого были некие соображения, которые каждая посетительница раздувала своими домыслами и верила в них, словно не сама же это и выдумала.

Но все на свете стирается, даже и добрые чувства. Когда впечатления от моих несчастий уже не были так свежи, они меньше поражали воображение. От привычки видеть меня рассеялись фантазии, чрезвычайно лестные Для меня; у дам иссякло удовольствие выражать любовь ко мне, это было всего лишь развлечением, и через полгода «милое дитя» уже превратилось в «бедную сиротку», к которой охотно прилагали слово «милосердие»; говорили, что я заслуживаю сострадания. Все сельские священники пытались пристроить меня к кому-нибудь в своих приходах, потому что кюре, у которого я находилась, был человек небогатый. Но благочестие жалостливых дам было для меня менее благоприятно, чем их прихоть; мне их набожность приносила меньше пользы, и участь моя действительно была бы достойна жалости, если б кюре и его сестра не питали ко мне нежной привязанности.

Моя воспитательница растила меня как родную свою. дочь. Я уже говорила, что они с братом были из очень хорошей семьи; говорили, что они потеряли свое состояние в судебной тяжбе и после этого брат укрылся в глухом сельском приходе, куда последовала за ним и сестра, так как они горячо любили друг друга.

Обычно, когда говорят: племянница или сестра сельского священника, представляют себе женщину грубую, похожую на крестьянку. Но эта девица к числу таких особ не принадлежала: она была рассудительна, учтива и вдобавок исполнена добродетели.

Помню, что у нее нередко катились из глаз слезы, когда она смотрела на меня, вспоминая все случившееся со мной, да и я, надо заметить, любила ее как родную мать. Признаюсь, что я была грациозна и пленяла милыми манерами, не свойственными обыкновенным детям; я отличалась кротким и веселым характером, изяществом движений, сообразительностью, хорошеньким личиком, сулившим, что я буду красивой, и это обещание исполнилось.

Я обойду молчанием пору моего воспитания в нежном возрасте; когда я подросла, то научилась шить кое-какие женские наряды — искусство, весьма пригодившееся мне впоследствии.

Мне уже было пятнадцать лет — приблизительно, ибо с точностью сказать это было нельзя,— как вдруг священник, пригревший меня, получил из Парижа от своего родственника, не имевшего иных наследников, кроме моих воспитателей, письмо, в котором, по его поручению, сообщалось, что он опасно болен, и этот родственник, часто подававший им вести о себе, просил, чтобы кто-нибудь — брат или сестра — поспешил приехать, если хотят застать его еще в живых. Наш кюре так высоко ставил свой долг пастыря, что не решился бросить приход и уговорил поехать сестру.

Она сперва не собиралась брать меня с собою; но за два дня до своего отъезда, видя, что я печалюсь и горько вздыхаю, сказала мне:

— Марианна, раз вас так огорчает разлука со мной, утешьтесь — я не хочу расставаться с вами и надеюсь, что брат будет со мною согласен. Мне даже пришли сейчас некоторые мысли о вашем устройстве: я намерена отдать вас в ученье в какую-нибудь мастерскую, ибо уже пора подумать о вашем будущем; пока мы с братом живы, вы всегда можете рассчитывать на нашу помощь, да и после смерти мы кое-что вам оставим, но этого недостаточно, много ли мы можем вам оставить? Родственник, к коему я еду и наследниками коего мы с братом являемся, думается мне, не очень богат, и вам нужно выбрать себе ремесло, дабы иметь средства к существованию. Я говорю с вами откровенно, потому что вы становитесь рассудительной девушкой, дорогая моя Марианна, и я очень хотела бы перед смертью иметь утешение, видя вас замужем за каким-нибудь честным человеком, или, по крайней мере, знать, что вы достигли положения, благоприятного для замужества: ведь будет справедливо, чтобы мне выпала эта радость.

После таких слов как мне было не броситься в ее объятия! Я плакала, и она плакала, ведь лучше ее не было на свете человека, да и я, со своей стороны, отличалась добрым сердцем, каким оно осталось и до сей поры.

Тут вошел в комнату кюре.

— Это что такое? — сказал он сестре.— Кажется, Марианна плачет?

Тогда она передала ему наш с нею разговор и сказала о своем намерении повезти меня с собою в Париж.

— Что ж, я это вполне одобряю,— ответил он.— Но если она там останется, мы больше не увидим ее. Это очень больно, потому что я люблю это бедное дитя. Мы ее воспитали, я очень стар, и, быть может, мне придется проститься с нею навеки.

Как видите, беседа была самой трогательной. Я ничего не ответила старику — лишь громко зарыдала. Это еще больше растрогало его, и, подойдя ко мне, он сказал:

— Марианна, вы поедете с моей сестрой, так нужно для вашего блага, которое я должен всему предпочесть. Мы заменили вам родителей, коих господь не дозволил вам узнать, не знаете вы также и никого из своих родных; и от, пока мы живы, не делайте ничего, не посоветовавшись нами; если сестра моя устроит вас на хорошее место, она оставит вас в Париже, а в противном случае вам надо вернуться домой. Пишите нам при всех обстоятельствах, когда вам понадобятся советы, мы же вас никогда не бросим.

Не стану передавать все то, что он говорил мне еще перед нашим отъездом, сокращу свой рассказ — боюсь, что все эти мелкие события моей юности будут докучны вам; они и впрямь не очень-то занимательны, и мне не терпится перейти к другому; ведь я так много должна вам рассказать и лишь из великой любви к вам принялась за свое повествование, которое окажется весьма долгим: придется мне извести много бумаги, но я не об этом тревожусь, а все думаю, как мне справиться со своей ленью. Ну что ж, двинемся дальше.

Итак, мы с сестрою священника тронулись в путь. Вот мы и в Париже; надо было проехать почти через весь город, чтобы добраться до того родственника, о коем шла речь.

Не могу вам передать, что я почувствовала, увидев большой шумный город, его народ и его улицы. Мне это показалось просто лунным царством[7]; я была сама не своя, прямо себя не помнила; я смотрела вокруг, широко раскрыв глаза от удивления, вот и все.