24 сентября

Да, пламень, что еще и поныне пробегает по моим жилам, свидетельствует о том, что все мое счастье на земле было заключено только в ней, этой второй половине меня самого, в ней, разлученной со мной жестоким роком! Кто же возвратит ил мне, те незабвенные дни, полные радости и райского блаженства! О, если бы бог дал мне вновь пережить это ревнивое прошлое, что поглотило мое будущее, если бы я мог вернуть то далекое время, когда сердце мое переполняла любовь, когда все, что было лучшего во мне, расцветало с такой могучей силой, когда при одном ее приближении, при одном шорохе ее платья я чувствовал, что замираю от счастья и душа моя словно разливается по всему моему существу, когда я боялся, что у меня не хватит сил вынести мое счастье и недостанет любви умереть от него. А как сладостно было бы умереть тогда, испустить последний вздох в этом состоянии блаженства! Почему я не смел заключить ее в объятия и унести свою добычу далеко от людей, провозгласив своей супругой перед лицом неба? А если одно это желание — преступление, почему так неразрывно слилось оно со всем моим существованием, что одна лишь смерть может освободить меня от него? Преступление, сказал я? В те дни, когда в мире царило варварство и неразлучные с ним невежество и рабство, черни вздумалось однажды изложить свои предрассудки; сделав это, она сказала: вот законы! Какую странную слепоту проявляет человечество! Разве не достойно презрения, что столько поколений подчинены причудам одного, уже мертвого, поколения и одно невежественное столетие повелевает веками!

Кто из нас, долго томясь под игом опутывающих нас ненавистных установлений, не хотел бы сократить суровые испытания жизни, если бы хоть эта радость еще оставалась нам? Но небо и люди сговорились запретить нам этот исход, и мы можем избавиться от жизни лишь ценою новых страданий. Оно, это страдание, стережет нас у могильного порога, словно те чудовища, что питаются трупами; оно пробуждает нас от смертного сна и, словно наследством, завладевает нашим бессмертием. Но, как бы страшно ни было все то, что ожидает нас за гробом, каким бы полным слез и крови ни было то будущее, что ты судил всем, кто проклят тобою, — позволь, о боже, о великий боже, чтобы хоть на мгновение Элали была вновь со мной… чтобы хоть на мгновение сердце ее забилось рядом с моим, чтобы я расстался с моей жалкой жизнью, упиваясь ее взглядом и ее лобзаниями, чтобы я умер, любимый ею! И да будет сам ад ценою этого блаженства!

9 октября

Как сладостно, как пленительно следовать мыслью за мыслью гения, быть соучастником его исканий и вместе с ним подниматься к высоким вершинам, которых никогда бы не смог достигнуть без вожатого; мы подобны тогда судну, которое ходит обычно лишь в короткие плавания, когда искусный кормчий внезапно заставляет его поднять паруса и ведет в безбрежное море, к далеким, неведомым гаваням. Так и наше воображение, увлеченное ввысь твоей Музой, о божественный Клопшток,[1] в плавном своем полете проносится в неведомых сферах, населенных творениями твоей фантазии, и, пораженное окружающими его здесь видениями, цепенеет в благоговейном испуге. С какой щедростью рассыпаешь ты пред нашими очами все, что есть дивного в поэзии, — то ты приводишь нас на великую беседу предвечных, где сонмы архангелов прославляют тайны небес, а херувимы, проникнувшись страхом божьим, закрывают лица золотыми своими крылами; то разверзаешь пред нами мрачные своды подземного ада, то властью своей воскрешаешь пред нами образы падших богов, преследуемых праведным гневом и обреченных на вечные муки, и показываешь их изнемогающими под тяжестью жгучих цепей, под бременем скал, сожженных молнией; или же ты переносишь нас на Голгофу в ту минуту, когда там свершается великое жертвоприношение и спаситель мира ради искупления грехов палачей своих предает себя мукам смерти.

Но еще более высокое наслаждение доставляет мне чтение Библии. Нет обстоятельств в жизни человека, при которых это чтение не принесло бы ему утешения, нет таких несчастий, которым оно не придало бы величия, нет счастливого события, которое оно не сделало бы еще более счастливым, — такой и должна быть книга, созданная для нас самим небом.

Нередко в те часы, когда природа во всей красоте осеннего убранства, блестя золотом и пурпуром своих лесов, улыбается заходящему солнцу, я, сидя под каким-нибудь старым дубом на склоне холма, перечитываю вновь и вновь простодушные идиллии первых времен человечества — наивную историю Руфи[2] или песни любви Соломона.[3] Иногда, стоя под старинным сводом полуразрушенного храма, одиноко возносящего свои башни средь долины, я чутко прислушиваюсь, и мне кажется, что сквозь стенания ветра, подобные звукам медных труб, я различаю пророческие слова Даниила или Иеремии.[4] А стоя над могильным холмом своего отца, под печальною сенью дерев, которые я посадил здесь, я вспоминаю историю Иосифа и его братьев,[5] и горькие слезы льются тогда из моих глаз, — ведь и я видел во всех людях братьев, ведь и я, как Иосиф, был продан ими и отправлен в далекое изгнание. Но чаще всего в час, когда нисходит на мир закутанная в темные свои покрывала молчаливая ночь, я стою на поросшем мхом утесе и с горячей скорбью повторяю слова Иова,[6] этот стон отчаявшейся души, идущий из самых ее глубин:

«На что дан страдальцу свет, на что дана жизнь огорченным душой?!»

10 октября

Я готов переломать от досады все свои кисти, когда подумаю, до чего же бедна и обижена судьбой природа нашего печального Запада; когда перед моим воображением встают счастливые страны прекрасного Востока, с их лазурным небом и палящим солнцем; когда я мысленно брожу среди пастбищ кочевников, под их патриархальными шатрами или среди величественных памятников древнего Египта; когда предстает передо мной благородный образ жителя этого благодатного края во всей его первобытной силе, со всеми его естественными обычаями, и я вспоминаю, как подавлены в нас силы и ограничены наши стремления… Мне кажется, я вижу его, этого араба, несущегося на своем скакуне, который, как и его хозяин, дышит свободой пустыни; я вижу, как он стремительно летит по знойным пескам или отдыхает под живительной тенью пальм… Вызывая все эти образы в моей фантазии, я сетую порой на провидение, осудившее меня жить в холодном краю, среди робкой природы, так далеко от страстных взглядов вдохновляющего солнца… И я восклицаю: о, почему люди сделали меня своим пленником, зачем привели они меня в свои города? Словно плененный лев, я мечтаю о пустыне. Я бросился бы на ее иссохшую, раскаленную землю и грыз бы ее зубами, наслаждаясь ее вкусом.

Да, я мечтаю о пустыне, ибо, привыкнув к железным цепям общества, к бремени его позорных законов, мы, бедные рабы, истощенными нашими чувствами не в силах были бы долго наслаждаться той роскошной природой. Разве могут ее богатства сделаться достоянием того, кто дал унизить в себе человеческое достоинство и малодушно променял свою свободу? И какой униженной чувствует себя гордая душа, вложившая в эту сделку все свои силы, когда она начинает понимать, какой ценой и ради каких жалких преимуществ она принесла себя в жертву; она видит себя во власти лишенных совести поработителей и переносится мыслью в те благословенные времена юности мира, когда общество еще было заключено в тесные границы семьи, не признавая иной власти над собой, кроме той, что дарована ему богом, иного вождя, кроме того, что дан им природой.

В такие минуты мы чувствуем потребность избрать среди всех гармоний мира ту, которая больше всего созвучна нашей жалкой жизни, в такие минуты — я не раз уже убеждался в этом — мы предпочитаем радостному сиянию солнца тусклый свет луны и тайну ночи; печальная нагота земли, ее северные ветры и холодные туманы кажутся нам ближе, чем пышные наряды лета, чем все прелести весны и щедрое изобилие осени.

Так и моя душа, расставшись с обольщениями юности и не найдя вокруг ничего, что могло бы сблизить ее с людьми, начала подслушивать тайны ночи и познала молчаливую радость одиночества; она принялась бродить подле жилища смерти, там, где жалобно стонет аквилон; она полюбила развалины, мрак и бездну — все, что есть в природе страшного; так, заглянув в самое себя, душа моя обнаружила черты, свойственные всем, кто несчастлив.

Да, я это повторяю, зима с ее скудностью, зима с ее бледными звездами и непогодой, сулит мне больше восторгов, чем все великолепные щедроты теплых летних дней. Я люблю, когда освобожденная от своего пышного наряда земля покоится под туманным небосводом, словно плывя в океане облаков. Лишенная своего прежнего величия, утратившая свое зеленое убранство, она будто жалобно стонет, и лик ее мрачен — все в ней кажется таким угрюмым и таким суровым. Солнце сквозь окутывающие его серые покровы тумана и гигантские гряды облаков мнится потухшим метеором. Реки неподвижны в своих руслах, в лесах нет уже тенистой листвы, не слышно больше ее шепота. Ни малейшего шума — лишь хрустят мертвые ветви под ногами да ветер свистит в сухой траве. Все завяло и заглохло — один только плющ стелется зеленым ковром по склонам гор, цепляется за стены домов или обвивается вокруг старого дуба да колючие кустики остролиста с ощетинившимися ветвями зеленеют на лесных опушках. То там, то здесь виднеется несколько сосен, вырисовывающихся на белом снегу гор темными обелисками, словно памятники, поставленные здесь в честь мертвых. И вы видите вдалеке фигуры путников, время от времени быстро проходящих по равнине, или богомольцев, неподвижно стоящих у какой-нибудь могилы.

17 октября

После обильных дождей широкий бурный поток, разбухший от ручьев, с силой устремляется вниз с наших гор; с грохотом, напоминающим гром, он падает вниз, бешено мчится по долине, внушая ужас и неся разрушение, ломает, захватывает, уничтожает все, что встречается на его пути, и, качая на своих волнах вырванные с корнем деревья и обломки скал, с рычанием бросается в воды Зальцаха. И если вам случится увидеть на его берегах небольшую рощицу тополей, которая своей спокойной величавостью будто противостоит буйной страстности потока, душа ваша тотчас откроется высоким и благоговейным мыслям, и вы печально будете размышлять о тщете усилий великих мира сего; словно бурный поток, внезапно появляются они, и никто не скажет, откуда они, где их начало; словно поток, с громом несутся они вперед, все разрушая, и, как и он, исчезают без возврата.