Самыми решительными минутами в жизни наших чувств являются те, в которые нас охватывает сильное слишком волнение, чтобы можно было ошибиться относительно его происхождения, хотя оно и не может уничтожить в нас все наши сомнения. Но письмо было опять веселое, доброе, почти беспечное и должно было, как думал граф, понравиться его возлюбленной. В нем не звучало ни единого слова, способного затронуть слабые струны больной души Жюльетты. О, недоразумения отчужденности! О, жестокий и непоправимый разлад, который приносят и усиливают эти листки, на которых мы не умеем и не смеем излить всю кровь нашей любви и все ее слезы! Писать любимой женщине после нескольких дней разлуки значит говорить с нею, не видя ее глаз; значит бросать слова, действие коих на это обожаемое существо, — увы, — ускользает от нас и в некоторых случаях заставляет навсегда терять его; это значит не чувствовать ее переживаний. И она читает наше письмо, повторяя то, что сейчас сказала Жюльетта: «Как он изменился!» Но это была неправда. А все же она поверила этому в тот опасный момент, когда ей предстояло быть окруженной самым искусным и умелым соблазном.

Чтобы не быть несправедливым к этой прелестной и обыкновенно столь осторожной женщине, надо сказать, что действительно в течение нескольких недель, разделявших первые встречи Жюльетты с Раймондом и возвращение де Пуаяна, Казаль вел себя с непогрешимым тактом. Если даже с самой положительной точностью он знал о настоящем одиночестве г-жи де Тильер, то не мог бы показать ей большей деликатности и чуткости. И такт, и чуткость не были у него следствием расчета. Нет, он просто отдавался искренности своих чувств. В этом для Жюльетты была настоящая опасность: побуждаемый своими истинными чувствами, он, естественно, должен был действовать с ней, как действовал бы, руководствуясь самой хитрой дипломатией. Несмотря на порочную жизнь, он сохранил свою природную утонченность и способность артистически чувствовать, что давало ему возможность идти с упоением навстречу совершенно новым для него отношениям, не проявляя никаких резкостей самолюбия, которые придают порывам такую грубую форму и возбуждают недоверие женщин. Как он уже сказал себе в тот вечер, в опере, на грубом, но выразительном языке, который скоро перестал употреблять, говоря с собой о Жюльетте, — «он попался».

Таким образом, когда много ухаживавший профессиональный кутила действительно влюбляется в порядочную женщину или в женщину, которую он считает таковой, он внезапно молодеет, и опьянение этим возвратом молодости перерождает его в особенно интересного для нее нового человека; а это ей льстит.

Возможно, что никакое другое явление не доказывает нам нагляднее то, как любовь, согласно прекрасному выражению древнего философа, создает в нас поверх обычного животного еще другое, новое животное.

Таким образом, любить значит буквально перерождаться, хотя бы на время, значит вести себя противоположно всему своему прошлому, характеру, взглядам и, наконец, всему своему существу.

Такое обновление, основанное, как все прочные и мимолетные обращения, на общем законе ума, начинается с мозга. У всех нас развито воображение, соответствующее нашим нравам.

Для развращенного человека ухаживать за женщиной значит видеть с точной ясностью гравюр легкомысленной книги, как она отдается ему и какое дает ему наслаждение.

В первый же вечер Казаль окинул г-жу де Тильер этим взглядом знатока порока, мысленно раздев ее и оглядев, как доступную всем женщину, с ног до головы. Со второго свидания он почувствовал невозможность так оскорблять ее в своих мыслях, и невозможность эта росла по мере того, как учащались их встречи. Вскоре он нашел способ беспрестанно встречаться с нею то у г-жи де Кандаль, то в театре, то на улице Matignon. Оставаясь вдвоем в маленькой гостиной, он должен был испытывать смешанное чувство страстного желания и полного уважения, которое сразу внушила ему Жюльетта. С третьего же визита и во время всех последующих в любезном и вместе с тем сдержанном приветствии, с которым она встречала его, в ее жесте, которым она, пригласив его сесть, брала свою работу, в звуке голоса, которым произносила первые фразы, чувствовалось желание уничтожить возникшую со времени последнего разговора фамильярность, и половина этой новой беседы проходила в старании найти ускользнувшую почву. Потом, когда Жюльетта успокаивалась и немного забывалась, глаза ее оставались по-прежнему непроницаемыми и строгими, а целомудрие позы не допускало даже самой легкой нескромности в разговоре. Особенно же она производила впечатление тонко чувствительного к каждому малейшему оскорблению существа, что для женщины служит лучшей защитой, когда за ней ухаживает искренно влюбленный человек.

Это был цветок с такими нежными лепестками, что пальцы, которые хотели бы сорвать его, не решаются его коснуться; Казаль, покорившись этому влиянию, вскоре привык уходить от нее, насладившись лишь внутренним волнением, охватывавшим его в ее присутствии, и, только выйдя на тротуар пустынной улицы Matignon, начинал рассуждать про себя:

«А я, — говорил он себе, — так всегда смеялся, когда видел товарища, который «пал» из-за женщины! Признаться сказать эта не похожа на других женщин. Впрочем, все они именно это и говорят, — прибавлял он, владея своим остроумием, несмотря на все свое волнение. — Нет, на этот раз я не ошибаюсь, я ведь кое-что понимаю, она — единственная в своем роде…» — заключал он после минутного сомнения.

После этого он углублялся в занятие, обычное всем влюбленным с самого начала мира и состоящее в подробном уяснении себе всех доводов, заставляющих их предпочитать свою возлюбленную всем остальным женщинам. Казалось бы, что для такого пресыщенного удовольствиями человека это занятие должно было быть скучным и неинтересным. Но что сразу внесло особую пикантность в однообразие этого внутреннего романа, так это то, что он происходил при самых неблагоприятных условиях для такого рода чувств.

Продолжая видаться со своими друзьями и не оставляя занятий спортсмена и любителя клуба, он сейчас же почувствовал двойственность, которая у людей цивилизованных так соответствует разнообразности их природы и придает всякой скрываемой, хотя бы и вполне невинной, связи поэзию таинственности.

Впрочем, случайно взятая часть дня, как пример жизни молодого человека в течение этих нескольких недель, лучше всякого анализа покажет сложность его страсти, для роста и развития которой, несмотря на неблагоприятную для нее обстановку, понадобилось лишь такое короткое время.

…С тех пор как Казаль скромно попросил в Опере разрешения посетить Жюльетту, прошел целый месяц.

Десять часов утра. Молодой человек одевается в своей уборной на улице Lisbonne. На маленьком столике, против знаменитой башмачной библиотеки, стоит открытый футляр с жемчужным ожерельем, предназначенным для Христины Анру, как прощальный подарок. Эта бедная актриса стала для него настолько невыносимой, что он решил окончательно с ней порвать, — он, говоривший всегда: «Я никогда не порывал ни с одной женщиной. Я всех их оставляю за собой». На качалке сидит Герберт Боун, пришедший для того, чтобы поехать с ним кататься верхом.

Несмотря на излишества, англичанин не утратил своего атлетического сложения; лицо у него изнуренное, а плечи напоминают боксера. Он постукивает по ковру кончиком тросточки и в виде исключения разговаривает, что никогда не случается с ним раньше двенадцати часов. Он рассказывает телеграммным слогом о вчерашнем вечере:

— Прекрасный обед вчера у Машольта… Садясь за стол, я не отдал бы своей жажды и за двадцать ливров… Белое Chateau Margaux заслуживает полного одобрения; потом великолепно 69 de Latour; шампанское слишком сладкое; потом высшее красное порто… Потом к Филиппу. Ждал тебя… Вот беда: не смог окончательно доконать меня к ночи даже его wisky…

Пока этот ужасный пьяница, прославившийся следующей фразой, сказанной им в Индии, когда он упал на улице, во время землетрясения, «я не думал, что я так полон…», оплакивает в таких выражениях свое странное ночное разочарование, Раймонд, сидя за туалетом, улыбается своим мыслям. Он видит себя в этот самый час, когда Герберт ждал его у Филиппа, в гостиной улицы Tilsitt разговаривающим с Габриеллой и Жюльеттой. О чем? Он помнил лишь туалет г-жи де Тильер, ее черное кружевное платье на розовом муаре, то самое, в котором она была в первый вечер. Между тем Герберт настаивает:

— Вот уже шесть дней, что тебя нет!.. Какая-нибудь новая буржуазка? А…

— Поверь, что нет, — сказал Казаль. — Я ложился в одиннадцать часов, так как чувствовал себя утомленным.

— Это хорошо на тебя подействовало, — продолжал тот, — прекрасный цвет лица, свежий взгляд, все хорошо. Ты готов?

Дело в том, что уже в течение многих лет Казаль не был так хорош, как теперь, и никогда еще ощущение физической жизни не было в нем так сильно. Гулявшие в это утро по аллеям Bois элегантные дамы, увидя его, когда он проезжал верхом, говорили друг другу:

— Он удивителен, этот Казаль, ему всегда на вид двадцать пять лет!

Когда романическая любовь заставляет молодеть профессиональных кутил, вторая и самая могучая причина, хотя и вполне противоположная этому самому романтизму, кроется в том, что они внезапно отказываются от всех излишеств. Тогда в их физиологии происходит нечто вроде ненормального оздоровления. Истощающие утомления ежедневных кутежей сменяются экономией сил, обновляющих всю мужскую энергию, и — такова ирония природы — тот, у кого происходит это обновление, ощущает его под видом чувственной радости.

Никогда еще езда, не на спокойном Боскаре, а на Темерере — от Ромео и Фишю Рос, — самой горячей из его лошадей, не доставляла ему такого удовольствия, и когда оба друга вернулись на улицу Lisbonne, у Казаля был прекрасный аппетит, между тем как пьяница еле прикасался к чудным кушаньям, приготовленным артистом-поваром, унаследованным Раймондом от отца. Но в веселости молодого человека есть также и другая более благородная причина, чем грубое давление силы и здоровья. Накануне в разговоре с г-жею де Тильер он уловил намек на предполагаемую поездку в магазин улицы Мира и дал себе слово подстерегать карету, которую уже так хорошо знал. У всякого переступившего за тридцать пять лет человека самым верным признаком страсти является радость, которую доставляют ему школьнические проделки, а особенно если он ярый и убежденный позитивист, что проявляется в больших кутежах, так же как в делах и политике. И вот Раймонд, как жаждущий элегантности провинциал, прогуливается между Вандомской площадью и авеню де l'Opera, проникая взглядом поочередно во все магазины. Его сердце бьется сильнее, сквозь витрину он узнает Жюльетту. И он входит, чтобы поздороваться с ней; лицо его сконфужено, как у пойманного в обмане ученика. Но так как она не рассердилась, он проводил ее до кареты, и это наполнило его детским счастьем, которое не оставит его во весь день. Позднее, когда он будет фехтовать в клубе на Вандомской площади, пусть любуются его игрой артисты фехтования, пусть критикуют его гигиенисты за то, что он злоупотребляет упражнениями, пусть другие постоянные посетители, лежа в своих костюмах на красных диванах, продолжают свои обычные споры о французской методе и итальянской; он же будет мечтать только о белокурой головке, наклоненной при прощании с ним у окна кареты, и вечером у г-жи д'Арколь он опять будет мечтать о ней и останется дольше в надежде увидеть появление этой самой белокурой головки с ее глазами, такими нежными, что они сводят его с ума, и вместе с тем полными сдержанности и проницательности, удерживающей его на краю признания. Но Жюльетта не появляется, а вместо того чтобы идти утешаться к Филиппу или в клуб, Раймонд, рассуждая сам с собой, возвращается один на улицу Lissbone.