Когда ученый уходит, Исмаил протягивает руки. У него длинные, изящные кисти, пальцы тонкие, словно у женщины. Сложно поверить, что они этим утром начисто отсекли голову любимому стражу немалых размеров.

— Дай мне его, Нус-Нус. Хочу хорошенько рассмотреть книгу, которая так дорого обошлась казне.

Я кладу Коран в руки султану и смотрю, как его пальцы играют на изысканном узоре двойной каймы, как он поворачивает книгу то так, то этак, оценивая позолоту. Его суровое лицо смягчается, словно он коснулся головы драгоценного сына или груди любимой наложницы. Удивительно противоречивый он человек, наш повелитель: яростный и нежный, жестокий и снисходительный; воздержанный и чувственный. Я видел, как он кормит приблудного котенка молоком с пальца — пальца, который потом выдавил глаз оскорбившему султана слуге. Когда я слег с лихорадкой, он отнес меня в свою постель и сидел со мной, пока я не выздоровел, утирая мне пот полотенцами, смоченными розовой водой. Его тревога за меня была сильнее страха заразиться. Два дня спустя, когда я оправился, он швырнул мне в голову кувшин воды, потому что я не сразу подал стакан. Его природа заставляет подданных в равной мере любить его и бояться.

— Лучше и быть не может. Подлинная изысканность. Ты молодец, Нус-Нус, что принес его мне, и тебя ждет награда. О, теперь таких книг не делают.

Он открывает книгу, и я затаиваю дыхание. Тонкая резьба на переплете прежде гордо открывала бирюзовую шелковую подкладку, цвета промытого морем стекла; но теперь шелк — сумрачно розового оттенка, словно кровь, пропитавшая его, разбавилась, но не смылась. Когда султан открывает страницу там, где должна быть первая сура, сердце мое едва не останавливается.

— Прочитай мне Корову, Нус-Нус.

Губы его изгибаются в милостивой улыбке, от которой у меня мороз по коже.

Мне приходится читать по памяти, поскольку текст не имеет ничего общего со святыми словами, продиктованными Аллахом Пророку, наставляющими человека, как идти прямым путем во имя Его. Корова — длинная сура, одна из самых длинных в Коране. Ее первую учат наизусть дети мусульман. Но я рос не мусульманином и обратился в ислам уже взрослым, да и не по собственной воле. Все знают: чем старше становишься, тем труднее заучивать наизусть. К тому же одно дело — вспоминать что-то, когда тебя не отвлекают; но читать слова, которые ожидает услышать Исмаил, глядя на то, что написано на странице, это совсем другое. Каллиграфия безупречна, но вот содержание… Глаза мои расширяются от изумления, пока я тщательно выговариваю: «Это Писание, в котором нет сомнения, является верным руководством для богобоязненных, которые веруют в сокровенное, совершают намаз…» Взгляд мой скользит по дальнейшим строчкам, и я едва не давлюсь. Там что-то о том, что уродливую женщину, или язычницу, лучше брать сзади, чтобы не видеть ее лица… Я отчаянно пытаюсь не дать образу, возникшему у меня в уме, запятнать священные слова Корана. «На глазах у них — покрывало. Им уготованы великие мучения…»

Зидана это нарочно сделала? Взяла самые нечестивые слова, какие нашлись, и заменила ими испорченные страницы? Может быть, так она мстит мне за то, что я не выполнил ее приказ, или своему мужу, который гордится своим возвышенным благочестием, или всему миру, что заточил ее в этой роскошной клетке? Как бы то ни было, я уверен, что сейчас она, сидя у себя в покоях, смеется своей богохульной шутке над нами.

Мокрый от испарины, я запинаюсь, делаю ошибку за ошибкой, пока не дохожу до слов: «Им уготованы мучительные тра… страдания за то, что они лгали», — на которых Исмаил хлопает в ладоши, останавливая меня.

— Что с тобой, Нус-Нус? Ты всегда так чудесно читаешь: за твой сладкозвучный голос я тебя отчасти и держу при себе.

Он делает паузу, чтобы я осознал угрозу в его словах.

— Должно быть, ценность книги лишает тебя самообладания; помни, не тебе за нее платить! Кстати. Сбегай-ка за Абдельазизом, чтобы я обговорил с ним сумму, которая причитается книготорговцу.


Я застаю великого визиря за вторым завтраком в его личном дворце в стенах Дар-Кбиры. Серебряные подносы, стоящие на низких столиках, ломятся от холодного мяса, оливок, хлеба, сыра и затейливых сладостей. Сам Абдельазиз возлежит на груде шелковых подушек, и ему прислуживают почти голые мальчики-рабы, которым не больше двенадцати-тринадцати лет, несмотря на их тугие мускулы и сияющую кожу цвета черного дерева. Стены сверкают от золотого порошка, захваченного во дворцах правителей империи Сонгай, золото и ляпис-лазурь мерцают на куполе, изукрашенном звездами. Я задумываюсь, как получилось, что его покои отделаны так богато, когда остальной дворец еще только строится. Потом напоминаю себе, у кого ключи от сокровищницы.

— Нус-Нус, как приятно видеть тебя в моих скромных покоях. Проходи, садись со мной рядом. Угощайся, миндальное печенье превосходно.

Он машет мне унизанной кольцами рукой, похлопывает по подушкам рядом с собой и смотрит взглядом василиска.

Я кланяюсь.

— Султан просит тебя прийти.

— Дело, конечно же, может подождать, пока я закончу завтракать.

Я молчу. Мы оба знаем, что Исмаил не «просит».

Абдельазиз гримасничает, потом сгребает горсть печенья и заталкивает себе в рот. Неопрятно жует, на его бороду сыплется дождь липких от меда крошек. Потом он ворча поднимается и отталкивает руку мальчика-нубийца, потянувшегося отряхнуть его халат.

— Нахальный щенок! Велю тебя выпороть, когда вернусь.

Слова эти сказаны походя, но взгляд хаджиба тверд.

Я вижу, как мальчик поднимает на него озадаченные глаза, и догадываюсь, что он новенький, по-арабски знает плохо. Второй понимает достаточно. У него испуганный вид, и недаром его руки и плечи покрыты белыми рубцами. Он оттаскивает другого мальчика в сторону, и, когда мы выходим, я слышу, как он говорит с ним на их родном языке. Я кое-что разбираю:

— Он жестокий… Ему нравится делать больно, видеть боль. Не давай ему повода…

Во мне что-то ломается. Я вспоминаю пустые темные глаза, следившие за моей болью, наслаждавшиеся ею.

— Ну что, Нус-Нус, — вторгается в мои мысли великий визирь, когда мы идем по анфиладе арок. — Подумал ли ты над моим предложением?

Чтобы выжить здесь, я научился надевать «другое лицо», как маску кпонунгу, которую вечность назад надевал на обряд Поро в своем племени. И я говорю себе: «Я — не я, я другой». Маска улыбается.

— Я польщен, сиди, но, боюсь, Его Величество будет недоволен.

— Его «величеству» незачем знать, — он меня передразнивает.

— Султан все видит.

Абдельазиз фыркает:

— Ты хочешь сказать, его соглядатаи видят. Ищейки вроде Медника.

Он машет рукой, словно отгоняет муху.

Медник. Это он про каида бен Хаду Аль-Аттара. Они друг друга не любят. Мы приближаемся к покоям императора, и я не хочу, чтобы Исмаил услышал хоть часть нашего разговора. Похоже, и великий визирь этого не хочет — он хватает меня за плечо и давит пальцами, чутьем находя самые болезненные точки. Я холодно смотрю на него сверху вниз, держа «другое лицо». Я — не я.

— Не становись моим врагом, Нус-Нус. Это неумно.

Он и так мой враг. Я кланяюсь.

— Я твой покорный слуга, господин; но прежде всего я — слуга Его Величества.

— Исмаил — собака на сене.

Я слышал от невольников пословицу: что случилось в пустыне, остается в пустыне. Мы все стараемся начать жизнь заново и вернуть себе самоуважение. Но как забыть то, что сделал со мной Абдельазиз? Пальцы мои словно превращаются в когти.

— Никому не надо знать.

Василиск улыбается:

— Знать о чем?

Исмаил ходит бесшумно: ему нравится заставать людей врасплох, и у себя, в безопасности, он часто гуляет один, босиком. Мы с хаджибом тут же падаем ниц. Внизу, у самой земли, ноздри мои наполняет похожий на благовоние аромат свежераспиленного дерева.

— Да встань ты, — Исмаил толкает визиря босой ногой. — Я тебе кое-что покажу. Редчайшее сокровище.

О, небо. Книга. Я почти забыл о ней. Бог мой, Абдельазиз увидит, что у нее под обложкой, сразу распознает обман, и, поскольку достаточно хитер, чтобы придержать язык, пока ему не будет выгодно, захватит мою судьбу в свои руки и будет делать со мной, что пожелает. Лучше умереть побыстрее.

Придумай что-нибудь, понукает меня разум, отвлеки его! Но у меня ни единой мысли.

Исмаил берет книгу, и я вижу, как загораются глаза Абдельазиза, когда он видит богатый переплет. Он жадно протягивает руки. Султан смотрит на него. Потом звучно опускает сафавидский Коран на голову визиря. Я различаю на его тюрбане тонкого хлопка след изукрашенной обложки — как печать на горячем воске. Хаджиб стонет и хватается за голову.

— И ты посмел явиться ко мне, перепачканный едой! — лютует Исмаил. — У тебя пальцы в меду, и крошки в бороде! Ты что, не чтишь ни меня, ни священный Коран?

И он снова и снова бьет визиря книгой, пока тот не валится на пол жалкой кучей.

— Помилуй, величайший, помилуй… Нус-Нус сказал, чтобы я шел быстрее, и я думал, что дело срочное…

Очередной удар не так силен, а следующий приходится по плечу визиря, словно Исмаил потерял к нему интерес. Султан делает шаг прочь, рассматривая, не пострадала ли книга, но она прочна, и тот, кто ее чинил, потрудился на славу.

— Уходи. Заплати книготорговцу, когда придет.

Султан отдает мне Коран.

— Поставь его на самую высокую полку, Нус-Нус — он осквернен.

Сколько правды в его словах, знал бы он!

Я приношу высокую библиотечную стремянку и ставлю сафавидский Коран между двумя другими древними томами, надеясь, что Исмаил не передумает и не захочет его достать.

Вернувшись, я застаю Исмаила на полу на коленях. Он обнимает хаджиба за плечи.