Время идет, а его все нет. Дурманящий запах благовоний, дымящихся в медной курильнице, становится слишком душным. Это не всегдашний приятный аромат, который любит сиди Кабур — немного смолы элеми, смешанной с белым стираксом, — но куда более сложный состав, в котором я улавливаю дерево алоэ и борющиеся друг с другом запахи амбры и сосновой смолы: один сладкий, другой едкий, — никто в здравом уме не стал бы их сочетать.

Иди же, бормочу я, чувствуя, как живот сводит от беспокойства. Ждать или уйти? Тревога моя растет. Скоро султан займется дневными делами, ожидая, что я, как всегда, буду рядом. Но если я вернусь без покупок для Зиданы, она придет в ярость, или еще хуже — впадет в молчаливую задумчивость, за которой обычно следует суровая кара. Я разрываюсь между султаном и его женой, это мое каждодневное мучение. Иногда трудно понять, кто из них опаснее: султан, с его неукротимым гневом и внезапными вспышками жестокости, или его старшая жена, у которой наготове ужасы поизощреннее. Я толком не могу сказать, верю ли в действенность ее чар, поскольку, пусть мы с ней и воспитаны в схожих обычаях (я среди сенуфо[2], она — в соседнем племени лоби[3]), мне хочется верить, что в своих странствиях я достиг известной степени просвещения. Но в том, что она знает, как использовать любые редкие яды, я не сомневаюсь ни мгновения. Мне не по душе доставлять яды императрице, помогая ей в зловещих смертоносных замыслах, но я — придворный невольник, и у меня нет выбора. Двор Мекнеса — это паутина молчания и обмана, беспорядков и заговоров. Проложить себе прямой путь в таком месте почти невозможно: даже самый честный человек может внезапно обнаружить, что шел на сделки с совестью.

Я нетерпеливо меряю шагами лавку. Шкатулки с иглами дикобраза, мышиными ресницами (мышей-самцов в одной коробке, самок — в другой), сурьмой, мышьяком и золотым песком; сушеные хамелеоны, ежи, змеи и саламандры. Амулеты от сглаза; любовные зелья; лакомства, с помощью которых привлечь джинна так же легко, как приманить осу на сахар. У пыльной задней стены я натыкаюсь на огромный стеклянный сосуд, полный глаз. Я резко отшатываюсь, бьюсь бедром о полку, и сосуд опасно кренится, а его содержимое колышется, и вот все глаза уже обращены на меня, словно я пробудил рой пойманных джиннов. Тут я вижу, что полка сместилась, когда я на нее налетел. Я бережно кладу завернутый в полотно Коран, поправляю полку, чтобы сосуд стоял ровнее, и хвалю себя за то, что избежал беды. Интересно, гадаю я, где сиди Кабур взял столько человеческих глаз, — но потом понимаю, что вместо зрачков у них щели, как у кошек или коз.

Надо возвращаться во дворец, прислуживать Мулаю Исмаилу, объяснять Зидане, что ее заказ выполняется и я вернусь за ним позже, сегодня же, — и надеяться, что удача на моей стороне. Это самое разумное. Я решительно поворачиваюсь; слишком резко… спотыкаюсь обо что-то на полу и теряю равновесие.

Вообще-то я ловок, но глаза меня напугали — а может быть, и стали причиной моего падения, как раз, когда я радовался, что спасся от зла, которое они несут. И вот, я уже лежу на спине, ударившись головой о стопку корзин, которые качаются и начинают падать, засыпая меня иглами дикобраза, сушеными скорпионами и — я поднимаю что-то и с отвращением отбрасываю — целым потоком дохлых лягушек. В смятении я вскакиваю, отряхивая с себя мерзких тварей. Иглы и клешни скорпионов, зацепившиеся за шерсть моего бурнуса, держатся упорнее. Я выдергиваю их по одной, потом поднимаю полу плаща, осмотреть ее, и вижу, что умудрился уронить еще и банку кошенили, которая расползается по белой шерсти жадной красной волной.

Я теряю остатки самообладания: плащ, дорогая вещь, я бы никогда не смог позволить себе такую роскошь, он принадлежал самому Исмаилу, — а теперь испорчен. Обычно, когда получаешь подарок, можешь распоряжаться им по своему усмотрению, но у султана долгая память. И удручающая привычка спрашивать, почему ты не надел то, что он милостиво тебе пожаловал. Я видел, как люди лишались конечностей, а то и жизни, за ответ, который его не устроил.

Ухватив плащ за угол, я начинаю выжимать из него красную жидкость, но она гуще и темнее кошенили и липнет к ладоням; и тут мне в нос и глотку ударяет резкий запах, не имеющий никакого отношения ни к раздавленным жучкам, ни к благовониям, ни к чему-либо прекрасному и священному.

В ужасе опуская глаза, я вижу, что препятствие, о которое я споткнулся, — это мертвое тело сиди Кабура. Кто-то перерезал ему глотку, умело, как барану на Иид. Его прекрасная белая борода тоже отсечена и лежит у него на груди в луже запекшейся крови. В миг смерти его внутренности опорожнились, оттого в лавке и стоит такой смрад. В курильницу, должно быть, набросали всего, что попалось под руку, надеясь заглушить зловоние.

Сердце мое исполняется печали. Мусульмане учат, что смерть — наш долг, наказ, который мы должны исполнить, не уклоняясь; что она не есть ни кара, ни беда, и бояться ее не следует. Но эту высокую философию трудно применить к столь жестокой смерти. Сиди Кабур при жизни был чистоплотен. Отвратительно, что его так зверски убили и бросили в луже крови и нечистот смотреть невидящими глазами во мрак. Я склоняюсь, чтобы закрыть его бедные отверстые глаза, и вижу, что между его посеревших губ что-то торчит. Я с трудом вытаскиваю это наружу.

Еще толком не рассмотрев, я уже точно знаю, что это. Изжеванный уголок списка, который я составил по приказу Зиданы: ясно, что старик пытался съесть листок, чтобы его не отняли. Или кто-то затолкал листок ему в рот. Кроме этого обрывка ничего нет, но где список — в утробе сиди Кабура, или в руках убийцы — я не знаю. Остаться и выяснить я не могу, ибо мне приходит в голову страшная мысль; и следом еще одна.

Первая — я весь в крови, и во мне точно заподозрят убийцу. Вторая — воспоминание о том, что я положил бесценный Коран себе под ноги, когда поправлял полку, на которой стоит сосуд с глазами.

К горлу моему подкатывает желчь, я оборачиваюсь и вижу, что мои худшие опасения подтвердились. Полотняный покров, когда-то белоснежный, окрашен алыми пятнами. Я сдираю ткань с драгоценной книги…

Кровь на священном Коране — чудовищное святотатство. Но кровь на сафавидском Коране, о котором грезил Исмаил, предвещает медленную и мучительную смерть.

Мне.

3

Я смотрю на загубленную книгу, потом на покойника, пытаясь осознать весь ужас случившегося. Мысли мои разбегаются. Нужно заявить об убийстве, дать показания властям, уверить их в моей невиновности. Но кто поверит невольнику? Я ведь простой невольник, кем бы я ни был во дворце. В стенах дворца заключен волшебный край, где мне ничто не грозит; но вне их я — просто разодетый чернокожий, и на мне кровь честного торговца. Я не питаю нелепых надежд, что султан озаботится моей участью, если меня возьмут под стражу. Скорее, он разгневается, что я опоздал, и при следующей встрече снесет мне голову.

Я стаскиваю испорченный плащ и заворачиваю в него окровавленный Коран. Озираюсь, вижу старый бурнус сиди Кабура на крючке возле двери. Он одевается не как богач, но таков мусульманский обычай: не показывать, что дела твои идут лучше, чем у ближнего. Я крадусь к плащу, не сразу понимая, что за мной остаются кровавые следы. Бурнус мне короток, но меня в нем никто не узнает — если бы не расшитые каменьями желтые туфли, окрасившиеся теперь тусклым алым. В этой стране только женщины носят красную обувь, а я, кем бы я ни был, точно не женщина. Разувшись, я сую туфли в узел с книгой. Лучше босиком, чем в крови; лучше пусть примут за нищего или за еврея, чем за убийцу. Я натягиваю длинный заостренный капюшон поверх тюрбана, сутулюсь, чтобы скрыть свой рост, забрасываю узел за спину и выбегаю на базар, опустив голову.

— Сиди Кабур!

В голосе окликнувшего слышатся вопрос и любопытство. Я не оборачиваюсь.


Стража внешних ворот пропускает меня, махнув рукой. Охранники слишком замерзли и устали, чтобы интересоваться сменой моего наряда. Я пересекаю главную площадь, быстро миную склады и большие казармы, где размещаются десять тысяч солдат Черной Стражи султана, вхожу во вторые ворота, ведущие к дворцу.

Спешно огибаю кучи строительного песка и горы извести, чаны со штукатуркой таделакт, штабеля досок и черепицы. Пробегаю мимо куббы, где султан хранит дары, которые ему поднесли в знак уважения. Как разгневались бы дарители, узнав, что редкости, которые они так тщательно выбирали, брошены в общую кучу покрываться пылью. Исмаил похож на своего сына, малыша Зидана: любой подарок надоедает ему через пару минут. Стражникам следовало бы меня остановить: босой, в крови, бежит — и неизвестно, что у него в узле. Но стражники все внутри, укрылись от непогоды.

Когда я приближаюсь к дворцу, слуги поневоле делаются более бдительны.

— Эй! Ты! Открой лицо и скажи, зачем идешь.

Это Хасан, а у него за спиной стоят три самых верных телохранителя Исмаила, устрашающего вида мужи: на полголовы выше меня, с мощными мускулами. Хасан как-то на моих глазах сломал человеку шею голыми руками, а Яйя, когда в бедро ему вонзилось копье, и бровью не повел. Я сбрасываю капюшон бурнуса.

— Это я, Нус-Нус.

— Ты похож на мокрую крысу, которая тащит зерно из амбара.

— Это моя стирка.

Хотя бы отчасти это правда.

— Давай беги под крышу, а то снова намокнет.

Я спешу мимо них под аркой в форме подковы в большой зал, шлепая и скользя босыми ногами по мрамору. Слышу, что в мою сторону движется группа придворных. Добегаю до своей комнаты в передней покоев Исмаила и захлопываю за собой дверь, едва успев скрыться до того, как меня заметят.

В фонтане внутреннего дворика я, надеясь, что никто меня не видит, смываю кровь с рук и ног, потом зарываю испачканные бабуши в рыхлую землю под кустом гибискуса. Но что делать с бурнусом и Кораном? Моя скромная комнатка чудесна, там высокое окно аркой, кедровый потолок и стены выложены зеллидж, но кроме узкого дивана, набитого конским волосом, в ней есть лишь молельный коврик, подставка для письма и деревянный сундук, на котором стоят курильница и подсвечник. Они, одежда, что на мне сейчас, содержимое моего кошеля и сундука — это все мое земное владение.