Вот и ферма. Все псы на веранде, прячутся от снегопада. Холлис разматывает шарф, моет на кухне руки. Они поднимаются, усталые, наверх, в спальню, не говоря ни слова. Холлис расшнуровывает ботинки, Марч смотрит. Он выглядит таким старым, таким… изношенным. Узнала бы она его, встреть на оживленной улице? Знает ли его вообще?

Марч видит: тот мальчик, которого она любила, мальчик, что целовал ее в мансарде и обещал вечно любить, — его больше в Холлисе нет. Мальчик вырос, стал сам по себе, зажил своей, отдельной жизнью. Вот он, по ту сторону кровати, отодвигается, когда Холлис стаскивает покрывало и забирается меж простыней. Марч ложится рядом, но взгляд ее на мальчике — на том, кого она любит за гранью времени и причин. Он тоже устал. Ложится, кладет свою прекрасную голову на одеяло, закрывает глаза.

Марч лежит очень тихо, не кашлянет, не шелохнется. Слушает звук дыхания Холлиса. Вот оно наконец стало плавным, легким, ровным. И мальчик спит — одинокий, каким всегда был и будет, — с ней ли или без нее. Он говорил ей: «Я никогда, никогда не обижу тебя, не причиню вреда», — и она знает, это правда.

Марч поднимается, осторожно берет свою одежду, обувь и спускается вниз. В кухне, не зажигая света, одевается. Вот чайник на плите, вот черное пальто Холлиса, брошенное через деревянное кресло, перчатки на стуле; стакан, из которого он последний раз пил, аккуратно вымыт и сушится на стеллаже. Все видится в потемках тенью, даже сама она, ее шарф, рука, бесшумно поворачивающая круглую дверную ручку, дрожь от уличного холода.

Она проскальзывает за дверь так тихо, что псы, лежащие повсюду на веранде, не слышат, как она проходит мимо них. На том конце подъездной аллеи Марч оборачивается бросить взгляд на дом. Там, где раньше росли розы, стоит девушка с темными волосами. Марч могла бы поклясться, что воочию это видит, если бы не знала наверняка, что ей это чудится. Ей хочется протереть глаза, вглядеться пристальнее, но она разворачивается и бежит.

Поначалу, как обычно, она считает про себя шаги, но вскоре прекращает. Надо задать себе темп, а не то быстро устанешь. По шоссе идти нельзя, и Марч сворачивает в лес. Воздух так морозен, что, кажется, трещит. Развиднелось, небо полно звезд. Она торопится. И могла бы не заметить лисиц, не зацепись куртка за голую ветку.

Ночной луг. Их больше дюжины. Все сидят по кругу, в точности как рассказывала Джудит Дейл. Это собрание последних лисиц на Лисьем холме, потомков тех немногих, кому удалось спастись в год снятия запрета на охоту.

Миссис Дейл божилась, что на таких кругах каждая лиса, поочередно, поднимается на задние лапы и ходит, совсем как люди на своих собраниях. Прислушавшись, можно даже различить, что она говорит, размеренным, хмурым тоном. Услышишь — и все в тебе изменится, вся жизнь преобразится, если поверишь, конечно, что поняла сказанное. Лисья тайна стоит понимания, стоит долгих ожиданий. Так, во всяком случае, Марч рассказывали. Но Джудит оказалась не права, и Марч даже рада обнаружить это. Эти рыжие создания ничуть не похожи на людей, ни слова не говорят, и нет у них никаких тайн и секретов. Марч идет дальше, а парочка лисиц, покинув круг, следуют за ней некоторое время, будто домашние собаки; Но ей не нужны провожатые. Она знает дорогу. Она часто бывала здесь прежде.

Холодно — во сне у Хэнка этим утром, в первый, ясный день наступившего года. Ему снится дерево изо льда, и сквозь сон он слышит звук крушения. Дерево рушится, разбивается на сотни острых, словно нож, кристалликов. Хэнк вскакивает с постели, подбегает к окну и видит последние секунды происходящего: пикап Холлиса боком вносит в Чертов Угол.

Парень на ходу натягивает джинсы и несется вниз, к двери, выскакивает, босоногий, из дому. Снег впивается в голые стопы, но он еще больше набавляет ходу. В конце подъездной аллеи скучились красные псы, боясь двинуться дальше. Место аварии так близко, что явственно ощутим запах бензина. Там, на той стороне, — пикап Холлиса. Автофургон с почтой развернуло поперек шоссе. Не успевает Хэнк добежать, как пикап вспыхивает сразу в нескольких местах. Водитель фургона, дрожа, сидит на асфальте. Пламя, взревев, поднимается выше, падает пепел, словно густой черный снег.

— Он ехал как бешеный, он не затормозил, — повторяет и повторяет водитель фургона.

Хэнк поднимает его на ноги и оттаскивает от огня. Они стоят и смотрят на бушующее пламя. Асфальт так обжигающе горяч, что плавит темные пятна льда. К тому времени как примчались пожарные машины, весь уцелевший от жара снег стал черным.

Повсюду копоть. Добрую неделю после этого, что ни день, Хэнк будет находить пепел в складках своей одежды, в волосах, под ногтями, на ресницах.

Он не сообщил Марч истинную дату автокатастрофы. Подождал пару дней, а уж потом выслал телеграмму. Не надо ей знать, что Холлис мчал за ней, педаль газа в пол, в то ледяное утро — настичь в бостонском аэропорту, прежде чем она сядет в самолет. А может, он хотел быстрей добраться до «Льва», срочно вместо нее найти кого-то.

Но есть и третий вариант, в который Хэнку отчего-то больше всего верится: Холлис просто не вынес проснуться и обнаружить, что он один. Было время, когда Хэнк ребенком, в девять-десять лет, просыпался среди ночи и спускался вниз. Холлис сидел у стола на кухне, а мальчик стоял в дверном проеме и смотрел. Никогда в своей жизни он, наверное, не увидит более одинокого человека.

Возможно, поэтому он вечером идет в похоронное бюро. Кто-то ведь должен быть рядом, и, откровенно говоря, Хэнк просто не в состоянии себе представить, что заснет в эту ночь, даже если проведет ее в своей постели. Слева от похоронного зала — комната. Там и лежит Холлис. Парень выбрал ему бледно-серый костюм, одну из любимых его белых рубашек (индивидуальный пошив, Италия), черные ботинки ручной работы и темный галстук цвета спокойной, глубокой воды. Хэнк выбрал и гроб, самый дорогой из тех, что были: древесина вишни и латунь. Сам бы он предпочел простую сосну, но знает: Холлис хотел бы показать людям этого города, что и гроб у него лучше всех. Может, завтра утром на панихиду никто и не придет, но парень все равно проследил, чтобы все было как надо.

Комната почти без обогрева, свет приглушен. Хэнк ставит на пол спортивную сумку с одеждой и садится в мягкое кресло. Не очень принято вообще-то проводить здесь ночь. Для тех, кто верит в рай, она — сплошная боль разлуки; для верящих лишь в земное бытие — длиннейшая за всю их жизнь ночь. Так или иначе, Хэнк здесь и не уйдет, хоть человек в гробу вовсе не похож на Холлиса. Это лишь его физическая оболочка, да и то видоизмененная огнем и стараниями похоронных ретушеров. Холлис никогда таким не был — мягким, смиренным.

Чем темней на улице, тем больше мерзнет Хэнк. Наконец он накрывается курткой и засыпает сидя, вытянув длинные ноги: В зал входит отдать дань уважения Алан Мюррей. На нем пальто с плеча Судьи и ботинки, которые как-то зимой принесла Джудит (в ту пору снег выдался особенно глубокий). Волосы собраны сзади резинкой, борода более-менее пострижена ножничками для ногтей. В кармане, как водится, пол-литра, но он не будет пить (разве только на обратном пути в Глухую топь).

Он проходит мимо спящего сына и садится на деревянную скамью напротив гроба. Чувство благодарности держит его трезвым — по крайней мере, в эти несколько часов. Алан склоняет голову — в признательность за тот день, когда Холлис взял к себе его сына; за еду, которой он взрастил его; за каждый потраченный доллар, за каждую ночь теплого, мирного сна; за джинсы, носки, рубашки; чай, бутерброды, молоко; за общение, заботу, суровый «комендантский час» («чтоб к десяти был дома!»); за любовь…

Хэнк просыпается и щурится, увидев старика. Комната выстужена так, что ледяная корка покрыла оконное стекло изнутри. Снаружи — ночь, синяя, как озеро, и много глубже любой из рек. Будь душа свободна — воспарила бы.

— Останешься с ним до утра? — задает вопрос старик.

— Конечно.

Хэнк проводит рукой по волосам, но вихры все равно торчат. В полутьме лицо у него бледное и кожа пепельного цвета.

— Это хорошо.

Алан чувствует, как бутылка джина тянет ему карман. Кровообращение у него никудышное, и он трет немеющие руки.

— Неужели? — сухо комментирует Хэнк. — Тебе-то что?

— Думаю, никому не хотелось бы быть одному в подобной ситуации, — кивает Алан на гроб. — Даже ему.

Старик теребит пуговицу на пальто Судьи, мешком висящее на его тощей фигуре. Он сгорблен и пахнет, как прошлогодний стог сена, а в горле при взгляде на сына — комок. Алан Мюррей смотрит на него так, как иные из нас смотрят на звезды.

— Поспи немного, — советует он.

Совет хорош, и парню действительно удается урвать пару часов беспокойного сна. Утром он переодевается в уборной. На нем теперь черный костюм из платяного шкафа Холлиса — высшего качества шерсть, отлично сшит, но довольно тесен как для габаритов парня, — и он полностью готов предстать единственным присутствующим на панихиде (можно подумать, ему неизвестно, как относились в городе к покойному!).

Однако парень, оказывается, не совсем прав. Он здесь не один. Пришли несколько женщин: каждая — сама по себе, и если только Хэнк не ошибается, две-три из них плачут. Зал не декорирован, никаких цветов и прочей атрибутики. Гроб закрыт, как и хотел бы Холлис.

Панихида закончена, Хэнк стоит на ступеньках похоронного бюро, откуда видна большая часть Мейн-стрит: вон булочная, в ней прямо сейчас пекут коричный хлеб; библиотека с ее арочными окнами. Поодаль бар «Лев», закрытый еще ставнями в такое время дня. Хэнк расслабляет галстук, расстегивает верхние пуговицы белой рубашки, но пиджак не снимает, хоть тот давит ему в плечах. Парень спускается по Мейн-стрит и садится в свой допотопный «понтиак», где уже лежат его вещи. Будет жить у Джастисов, пока не закончит школу, а после уж пойдет, куда захочет. На ферме Гардиан Хэнк не останется, он это сразу решил. И не важно, что, как говорит Судья, он единственный наследник Холлиса.