– Пломбир, тебя смущает секс! Они же трахаются. Она, эта твоя Татьяна, молодая… А твой отец – он такой… такой крутой! Не то что ты, Пломбир!

Егор был «ранним» – в тринадцать-четырнадцать лет про секс он знал все. Или, как ему казалось, почти все. Я привык к тому, что друг называл меня Пломбиром – две наши драки не отучили его от этого, – но то, что он так точно сформулировал причину моей неловкости, меня задело. Я себе казался достаточно взрослым, не каждому же ребенку доведется пережить такую историю, но, оказывается, были еще вопросы пола, которые я не распознавал. После этого разговора с приятелем я стал внимательней, и теперь от меня не ускользали и ласковые жесты отца, и смущенная улыбка Татьяны Николаевны, и то, как она одевается дома – что-то очень обтягивающее и подчеркивающее тонкую фигуру. Я как-то не мог соединить это все – однозначную их ласковость, влюбленность отца в мою мать, его переживания по поводу ее отъезда, возможную ревность и желание реванша Татьяны Николаевны, а потому все это у меня до поры до времени смешалось в весьма причудливый винегрет. Я в том возрасте еще не мог понять, что можно любить двоих, но любить по-разному, что можно прощать даже самые смертельные обиды, что можно притвориться, можно сделать вид, что любовь забыта.

Отца в этой сложной домашней ситуации спасала работа. Творчество – великая вещь, это я теперь знаю и сам. Тогда, после моего появления и отъезда матери, отец по своей же вине оказался в очень уязвимом положении, и инстинкт самосохранения привел его к обыкновенному трудоголизму. Он брался за любую работу, участвовал в съемках фильмов, подготовил персональную выставку, что-то оформлял, что-то выставлял. Я только удивлялся этой энергии и огорчался из-за того, что времени на общение у нас оставалось совсем немного.

Впрочем, его место заняла Татьяна Николаевна. Она, искусствовед по образованию, готовилась к защите диссертации, ее письменный стол был завален альбомами, репродукциями, какими-то рефератами. Она много работала, но в ее деятельности не было ничего такого судорожного, что можно было обнаружить в занятиях отца. Татьяна Николаевна делала все с расстановкой, не спеша, словно смакуя такое непростое занятие, как научно-исследовательская работа. Меня она никогда не пытала и не ставила в дурацкое положение, подсунув под нос какую-нибудь репродукцию и спросив: «Ну-ка, скажи, чья это картина?!» Она не ужасалась моему некоторому невежеству, она вообще не обращала внимания на мой возраст и обо всем говорила как с равным. В этом не было ни капли притворства. Она была молода, подвижна, не играла роли матери или наставницы, она потихоньку становилась мне другом. Очень часто мы устраивались с ней на балконе, и Татьяна Николаевна, прикурив сигарету, произносила первую фразу, которая служила началом долгой беседы «обо всем» – о картинах, о людях, о любви, о том, как надо есть крабов и кто будет следующим президентом. С ней было легко и интересно. Но как ей вместе с этим удавалось обо мне так тщательно и бережно заботиться, как она успевала помнить про мое питание, травмы, футболки, поездки, выступление, я не понимал. В моей молодой голове женщина могла быть либо другом, либо любовью, либо… матерью.

Как бы то ни было, отношения с женой отца были прекрасными, и я отдаю себе отчет в том, что это полностью ее заслуга.

– Скажи, тебя ничего не стесняет? Тебе хорошо здесь? – как-то спросила она. В этом вопросе ничего не прозвучало про мою мать, но интонация была выбрана настолько точно, что я без труда прочел подтекст: «Я знаю, что ты скучаешь, но делаю все, чтобы скрасить эту разлуку».

– Да, – искренне ответил я.

– И мне очень хорошо. Я так рада, что ты у нас живешь! – произнесла она и отвернулась.

Я удивился этому движению, но потом все понял. Я понял, что мое присутствие подарило ей отца. Что я, этакий символ неверности, измены, обмана, тем не менее вернул в этот дом жизнь, я нес необычную «смысловую нагрузку». Именно благодаря мне (и моей матери – вот парадокс!) эти двое получили шанс. Они, находясь в положении, когда остается либо ненависть одного к другому, либо упивание одиночеством, вдруг опять обрели друг друга. Опять же много позже я понял и другое – жена отца была удивительной женщиной, наделенной редкой способностью и любить и прощать.


Шло время, я становился старше, и жизнь в этом доме потеряла пугающую новизну. Все мы – Татьяна Николаевна, отец, я – приспособились к ситуации и чувствовали себя почти спокойно. Большую роль тут, как ни странно, сыграл быт. Татьяна Николаевна старалась работать дома.

– Терпеть не могу присутственных мест! Только болтовней отвлекают! – говорила она и закрывалась часа на три у себя в комнате, чтобы, ни на что не отвлекаясь, позаниматься диссертацией. Потом она выходила в прекрасном настроении и, если я был дома, старалась меня растормошить. Татьяна много работала, но при этом с энтузиазмом и с каким-то азартом обустраивала нашу жизнь самым изысканным образом. Она с удовольствием готовила большие обеды, делала перестановки, перевешивала отцовские картины, приглашала в дом интересных людей, и ко всем своим затеям она подключала нас. Именно благодаря ей я понял, как здорово выполнять противную работу по дому – все зависило от того, с кем эту работу делаешь и кто, а главное, как тебя за нее похвалит. В этом доме я впервые почувствовал вкус размеренной, красивой в бытовом и душевном смысле жизни и понял, что эта способность подробно и обстоятельно жить не берется из ниоткуда, этому учатся, это перенимают. Отец работал сразу в нескольких фильмах, иногда подолгу отсутствовал, и мы с Татьяной Николаевной оставались одни. Именно в это время я обнаружил, что жена отца заядлая театралка, любит оперу и балет, кумиром ее всегда был Барышников. Редкие записи его выступлений она подарила мне в один из новогодних праздников.

– Почему именно Барышников? – как-то спросил я.

Она задумалась, а потом ответила:

– Видишь ли, то, что я сейчас скажу, будет очень непедагогично и может сослужить тебе плохую службу. Но ты умен и все правильно поймешь. Ты же не можешь отрицать, что Барышников как танцор – почти гений. Даже если тебе нравится Нуриев или нравился Годунов, все равно ты признаешь, что Барышников исключительной техники и исключительного артистизма танцор?

Я согласно кивнул головой. Барышников мне нравился, но мне очень хотелось знать, почему его так выделяла Татьяна Николаевна.

– Его стиль я бы охарактеризовала как лаконично-виртуозный. И вместе с тем скрытая мощь, размах. Это очень свойственно русскому балету. Но у него есть еще одно качество. Оно-то меня и привлекает. Барышников – человек дела. Он не только артист. Он – сам себе менеджер. Это не значит, что он отлично себя продает, хотя и этот момент немаловажен. Существенно то, что он в состоянии «проектировать» свою жизнь, свое творчество, свой успех. Не знаю, поймешь ли ты меня, но для меня Барышников – это Набоков в литературе. Ты читал Набокова?

Это был единственный раз, когда она задала прямой вопрос, касающийся моих знаний.

– Нет, – мотнул головой я. Когда происходил этот разговор, мне было уже пятнадцать лет, и, конечно, я мог бы что-то прочитать. Впрочем, это извечная проблема балета – непрекращающаяся репетиционная гонка, полировка мастерства – не оставляла времени и сил для чтения и других приятных и полезных занятий.

– Ты Набокова читал? – на следующий день задал я вопрос Егору.

– «Лолиту», что ли? – друг с ухмылкой скосил на меня глаза.

– Ну, – растерялся я, поскольку даже не знал, что именно стоит прочитать у этого писателя.

– Читал. Так себе. Если хочешь, полистай, но эта книжка скорее для твоего отца, а не для тебя, Пломбир.

Понятно, что после такой рекомендации книжку я прочел за пару дней, невзирая на занятость и усталость. Впечатление она на меня не произвела – для меня разница в возрасте в тот момент была чуть ли не основной преградой в отношениях. А язык Набокова и манера Барышникова в голове никак не состыковались.

– Пломбир, там дело не в языке, там дело в том, как он построил писательскую карьеру, – снисходительно объяснил мне Егор.

Мы с ним были ровесниками, но иногда он был выше меня на целых две головы.


А Татьяна Николаевна вовсю взялась за мое образование. Она сменила отца, который до этого старался дать все, что не успевало дать нам балетное училище. Он дома бывал редко, предоставляя возможность жене ставить на мне педагогические опыты.

– Тебе будет полезно познакомиться с драматическим театром. Лучше всего смотреть классику. И по программе надо, и за качество текстов не стыдно! – уговаривала она меня и доставала билеты на все стоящие питерские премьеры.

Наши спонтанные походы в театр вызывали у меня странное чувство. Жена отца была молода – когда я пришел к ним жить, ей было всего тридцать три года. Выглядела она еще моложе. Одевалась она модно, но в классическом стиле. Тогда, не имея возможности по незнанию углубиться в детали женской моды, я называл этот стиль «скучным». Но этот «скучный» стиль придавал ей столько обаяния, что редкий мужчина не провожал ее взглядом. Татьяна Николаевна не была так красива, как мать. Черты у нее были мельче, тоньше, немного заостреннее, но лицо было необычно эффектным. Становясь старше, я все чаще задумывался о природе любви и симпатии – на моих глазах был пример отца, который умудрился полюбить двух красивых и очень разных женщин. Тогда же мне были интересны отвлеченные беседы, которые обожала заводить Татьяна Николаевна.

– Чем хороша твоя профессия? – однажды спросила она меня и заставила задуматься – я никогда не пытался рассматривать свое занятие под таким углом. Я просто любил танец, движение, музыку. Любил полет прыжка, подчиненность тела, красоту танцевального рисунка. Но все это мне нравилось по отдельности. Я не связывал это все воедино и глубже не пытался заглядывать. Она, по своей деликатности, не стала дожидаться ответа.