Я пыталась усидеть на стуле, но руки, ноги, все тело было ватным, слабым, и от этого всю меня переполнял дикий страх.

– «Скорая», «Скорая»! Приехали! Как быстро! – Все опять закричали, но мне казалось, что прошло очень много времени.

– Татьяна Николаевна, я вам помогу, давайте, опирайтесь на меня. – Верная Светочка уже отослала директора с валиком обратно в кабинет. Я осторожно встала, и мы тихонечко побрели к машине.

– Не волнуйтесь. Завтра об этом перформансе в нашей галерее будет говорить вся Москва. Вы войдете в историю. – Светочка выводила меня из галереи так, как принцы Уэльские выводили из Вестминстерского аббатства своих молодых жен – медленно и торжественно.

«Скорая помощь» в лице двух молодых дядек наплевала на мои указания взять из моей машины сумку с вещами. Они, увидев мое бледное лицо, приказали включить все сирены, и мы с визгом покинули уютный дворик галереи.

– Меня надо доставить… – Я назвала адрес больницы, где должна была рожать, и продиктовала номер своего надежного Михаила Михайловича.

Врачи переглянулись и, не убирая рук с моего пульса, отдали распоряжение водителю. К больнице мы подкатили так же громко, обеспечив отдыхающих пациентов развлечением на целый вечер.

– Подождите. – В приемном покое, в отличие от «Скорой», все были безмятежны. – Подождите, сейчас вами займемся! – сказали мне и тотчас задвинули в какой-то уголок под огромным фикусом. Я уже не чувствовала слабости, во мне остался только страх, что про меня забудут и мой ребенок родится здесь, в безмолвии, под этим экзотическим деревом, словно на необитаемом острове. Я лежала на каталке и разглядывала острые, пожелтевшие края листьев… «Ну вот, и нет никого рядом… И Саши нет! И ничего он не знает!» – думала я и принялась представлять, как он испугается, обнаружив, что меня нет дома, а мой телефон не отвечает. Судя по всему, я оставила его дома. Или в машине. Или в галерее.

– Здравствуйте, здравствуйте… – сквозь сон пробился знакомый голос.

Я очнулась, открыла глаза и на фоне листьев рассмотрела знакомое лицо доктора.


– А с чего вы взяли, что вы рожать будете сейчас? – Мой доктор был задумчив, словно решал, насколько высокую категорию можно присвоить моему сумасшествию.

– Ну как?! Мне было плохо! Слабость… – Я возмущенно пыталась объяснить ситуацию. Впрочем, это мое возмущение было дымовой завесой. Мне надо было объясниться с Сашей, а потому приходилось как-то нагнать страстей.

– Рано еще, – флегматично заметил доктор, – но хорошо, что приехали. Мужа волновать не будем, про слабость ничего не расскажем. А пока полежите у нас. Понаблюдаем за вами. Хуже не будет. Но почти постельный режим и никакой улицы – снег, ветер, холод.

– Доктор, но весна же уже! – Я «сделала» лицо. – Весна! Я так ее ждала!

– Весна наступит… – Доктор оглядел меня и решительно произнес: – Через две недели.

Это было сказано с намеком. Хорошо бы, не позже. Две недели я еще подожду, но не больше. Мой живот заслонял от меня весь мир. Во всех возможных смыслах. Но прежде всего из-за своих размеров. Даже представить себе сложно, что женщина пятидесяти трех килограммов сможет носить с собой такой живот. Но, как говорится, факты налицо. Я бодро отшагала положенные восемь месяцев и три недели. Осталось всего семь дней.

– Эти семь дней, – повторял доктор каждое утро, навещая меня в моей «одиночной» палате, – надо быть к себе особенно внимательной. Нет, с ребенком ничего не случится, с ним уже все хорошо. А вот вам нужны силы. Хорошо спите, двигайтесь и поменьше ешьте. Легче будет, когда наступит ответственный момент.

«Ответственный момент» – это любимое выражение Михаила Михайловича. Ему, по-моему, сто один год, он похож больше на адвоката, чем на врача, и очень любит сплетничать. Впрочем, при его чрезвычайно благонадежном облике и деликатных формулировках, сплетни выглядят профессиональными байками.

– На третьем этаже лежит Леночка. Очень беспокоюсь. Знаете, у нее муж как-то странно себя ведет. Может, он и не муж ей вовсе. И мужем не станет. Мне нет никакого дела, только, боюсь, молока у нее не будет. Она вся испереживалась, нервничает. И все из-за него. – Михаил Михайлович бормотал и ждал моего ответа. Я же молчала – ни Леночку с третьего этажа, ни ее фальшивого мужа я не видела и знать не знала.

– Ну, ребенок родится, может, сразу перестанет думать о ерунде всякой. Будет думать только о нем. – Я отвечала банальностями, чтобы быть вежливой.

– А вы правы, – тянул Михаил Михайлович.

Скорее всего, на третьем этаже, в палате этой самой Леночки, врач будет бубнить обо мне, то есть о Танечке, которая «совсем сошла с ума и решила рожать в возрасте, когда становятся бабушками». Он расскажет всем про нелегкий путь к этой беременности, про достижения современной перинатальной медицины, про женскую самоотверженность на пути к долгожданному материнству. Еще, думаю, он обязательно расскажет о молодом красивом муже, известном артисте балета, который полгода танцует в Лондоне, а полгода в Большом театре. И в партнершах у него тоже известные, красивые. Он обязательно уточнит, что молодой муж очень скоро выйдет на творческую пенсию – профессиональный век танцоров короток, – будет воспитывать учеников, а может, откроет свою хореографическую школу. «Вы же понимаете, балерины-партнерши, ученицы, милые хрупкие девушки…» – Михаил Михайлович озабоченно покачает головой, как бы намекая на возраст жены. Уважаемый доктор все-таки будет знать меру и не выдаст уж совсем щекотливые медицинские тайны, но на третьем этаже меня примутся обсуждать, а когда я буду прогуливаться по коридорам в ожидании переезда в предродовую палату, обязательно кто-нибудь мне попадется на пути – всем хочется увидеть беременную жену известного артиста.

Я отсчитываю дни: «Первый, второй, третий…» Отсчитываю и понимаю, что врачи иногда ошибаются, у природы свой календарь, она в отличие от пациентов и докторов прекрасный предсказатель и не страдает амнезией. Она точно помнит, что когда происходило и с какого времени вести отсчет.

Природа помнит, а я – нет. Я не помню, не знаю, когда был зачат этот ребенок, который внутри меня брыкается словно маленькая зебра. Я не знаю, в какую из каждодневных встреч, тех лихорадочных, бешеных, полных любви, злости, отчаяния, недоумения, случилось это.

А что я помню? Помню ощущение, что я не одна. Что рядом кто-то появился. Он – невидимый, молчит, где-то скрыт. Скрыт толпой, людьми, домами, деревьями бульваров. Он не виден, но я его уже почувствовала. Он где-то здесь, рядом. Его таинственность меня не пугает. Совсем наоборот. Мне после моего ухода, после нашего расставания с Сашей, после удушающего одиночества, вдруг стало легко. У меня появился кто-то, кому интересна моя жизнь – каждодневная, почти скучная. Но оттого, что есть зритель, все мои действия, движения наполняются особым смыслом. У меня изменилась походка, я сделала другую прическу и, наконец, достала из шкафа новый плащ. Я помню, вышла из подъезда и на мгновение замедлила шаг. Мне хотелось, чтобы этот таинственный зритель рассмотрел меня. Я даже повернулась в профиль, зная, что это мой выигрышный ракурс.

Это кому-то показалось бы сумасшествием, но только не мне. Только не тому, кто знал, что такое спрятать в себе любовь. Тому, кто, обложив себя и другого запретами, молил бога об их нарушении. Пошлости вроде «обнаженных нервов» упоминать не буду, но любители подобных определений не далеки от истины. Возвращалась домой я поздно, но вечерами в моих движениях не было особенной грации, я знала, что зрителя сейчас нет – он в другом театре. Утром же все повторялось вновь – тщательный макияж, выбор костюма, походка, жесты, остановиться на мгновение в дверях подъезда, дать себя разглядеть и пойти по бульвару особенной походкой.

Это сумасшествие прекратилось внезапно, в холодный июньский день, когда лил дождь и ветер заставлял прохожих уворачиваться. Я вышла и поняла, что забыла дома зонт. В этот момент я медлила не театрально, а искренне, опаздывать на работу не хотелось, мокнуть тоже. И тут я увидела его. Он бежал с другой стороны бульвара, где была припаркована его машина. В руках у него был большой клетчатый зонт. Я помню, что меня позабавила эта яркая клетка. Он сам мгновенно вымок, но зонт раскрыл уже только надо мной. Ни звука, ни слова, только дождь, только запах мокрой псины, такой не романтичный и такой московский – то ли мокрое дерево старинного парадного так пахнет, то ли пес-бедолага прятался где-то рядом, черт его знает. Мы стояли под зонтом, который был почти бесполезен – косой холодный ливень хлестал нас и наконец заставил спрятаться в подъезде.

– М-м-м… – промычала я и уткнулась ему в грудь.

– Угу, – ответил он мне так же содержательно и крепко обнял. Мой здравый смысл капитулировал. Моя душа воспарила.

– Мне надо переодеться, – пробормотала я, но вместо того чтобы высвободится из его объятий, я только крепче прижалась к нему.

И опять кучка одежды на полу, опять смятые простыни. Но мы лежим. Почти не двигаемся. Мы боимся. Мы так боимся сделать ошибку, так боимся нелепицы, неловкости, ерунды, которая разрушила бы то, что сберег он, Саша. Мы лежим и не двигаемся, мы позволяем совсем недавнему прошлому проникнуть в эту комнату. Проникнуть и остаться с нами навсегда.

– Ты за мной следил.

– Да. Но ты не подумай…

– Я вообще больше не буду думать. Мне кажется, что это грех. Не надо думать о том, что уже существует, есть, что очевидно. Не надо искушать судьбу.

– Как сложно. Ты просто не думай… О прошлом…

– Оно у нас разное. И хорошее и плохое.

– Не думай о плохом.

– Постараюсь. Я умею не думать о том, что мешает. Умею, поверь мне. У меня это отлично получается.

– А хорошее прошлое – это и мы с тобой. – Он обнимает меня крепче и что-то шепчет на ухо. Я ничего не понимаю, только чувствую горячее дыхание и ощущаю знакомый запах. Он осторожно целует лицо, плечи, грудь. Его руки сжимают меня, и мы сбрасываем одеяло, подушку, и опять что-то, наверное, плед, в самый ответственный момент колет мне спину. Я чуть не плачу, потому что все, что происходит, происходит как раньше, в нашем недавнем прошлом. Все точно так же.