Еще я обратил внимание на обстановку. Здесь всему было много лет – креслам, картинам, книгам, облепившим стену. Здесь было немного сумрачно, немного пыльно, но ощущения беспорядка или грязи не было. В нашем доме, где все было светлое, легкое, новое, малейшее пятнышко или не положенный на свое место предмет создавали ощущение хаоса.

Я помню, что пил чай. Взрослые о чем-то говорили – я не прислушивался, а тихонько изучал женщину, с которой мне предстояло жить под одной крышей. Ту, которая могла быть смертельно обижена на моего отца, могла ненавидеть мою мать и вряд ли питала теплые чувства ко мне, как к символу этой незаконной, вероломной любви. Я боялся ее, злился на себя, поймав на желании понравиться ей, не любил сейчас отца – он казался мне обманщиком, и я совсем не понимал мать, стыдясь ее яркой, невероятной красоты. Мне казалось, что она специально грозится уехать, чтобы напугать отца, чтобы подтолкнуть его к выбору, к уходу из семьи.

– Саша, ты успеешь собраться за неделю?

Вопрос прозвучал внезапно, и я, оглушенный своими мыслями и переживаниями, не понял, что надо отвечать.

– Саша, тебе же надо вещи собрать, книги… Я просто хочу перед твоим приездом сделать ремонт в комнате, которая теперь будет твоей. – Татьяна Николаевна обращалась ко мне, совершенно не замечая родителей. – Если хочешь, пойдем посмотрим ее сейчас?

Она уже встала, как бы приглашая последовать ее примеру, и мне ничего не оставалось делать. За столом, на котором гостеприимно были расставлены чашки с блюдцами, тарелка с блинами, варенье и конфеты, остались растерянные мать и отец.

– Послушай, – обратилась ко мне Татьяна Николаевна, когда мы вышли за дверь, – перестань волноваться. Представь себе, что ты приехал к очень близким родственникам, погостить, пожить. Отец будет рядом с тобой, это уже здорово, мама будет писать и приезжать. Что касается меня, я постараюсь, чтобы тебе здесь было хорошо. Тем более у тебя такой сложный год. Мне все известно и про балет, и про твои выступления. Я все о тебе знаю и думаю, что мы подружимся.

– А как же вы? – Этот вопрос вырвался у меня сам по себе.

Татьяна Николаевна на секунду растерялась, но потом улыбнулась:

– Поживем – увидим, но хорошо, что такой парень появился в нашем доме.

Я не знаю, чего стоил ей этот разговор. Чего стоила эта доброта, это прощение, но с этой минуты я почему-то совершенно перестал волноваться. Моя жизнь сделала неожиданный вираж, и причиной этого снова была любовь. Но уже любовь того, другого, неизвестного мне человека, который, оказывается, много лет был влюблен в мою мать и теперь ждал ее в далеком Кемерове.

Глава вторая

Те, кто решил заниматься балетом, живут совсем другой жизнью. И учатся они иначе, и дружат по-иному. Когда мне исполнилось шесть лет, отец меня отвел в кружок при Академии балета имени Вагановой. Желающих заниматься было много, хотя никаких гарантий дальнейшего поступления в академию не давалось. Но был престиж, была школа. Мне в кружке нравилось и давалось поначалу все легко – прыжок у меня был высокий да и гибкостью природа не обделила. Времени там мы проводили много – занятия проходили несколько раз в неделю, – и именно так я и познакомился с Егором. Мы были настолько разными, что постороннему человеку дружба между нами казалась невероятной. Но она случилась, и даже сейчас мы, потерявшие другу друга из виду, вспоминаем о ней с самыми теплыми чувствами.

Мы действительно были непохожи. Я был спокоен, терпелив, легко соглашался с любыми обстоятельствами, тогда как Егор был упрямым бунтарем, склонным к рискованным выходкам. В балет его приволокли, в буквальном смысле этого слова – мать тащила его за руку по дождливой мостовой, а он цеплялся за изгородь, скамейки и кусты. Делалось все это молча, почти без звука, с ожесточенным сопением. Его мама что-то приговаривала, пытаясь отвлечь сына, но это не имело никакого успеха. В конце концов Егора схватили в охапку, тряхнули за плечи, раздели и поставили перед комиссией.

– Ну, что ты умеешь делать? Изобрази что-нибудь.

И Егор изобразил. Он, скривившийся от злости, дергал руками, ногами, подпрыгивал, извивался. На все это безмятежно взирали взрослые тети и дяди.

– Извините, он так себя вел… – восклицала потом его мама.

– Приводите его к нам. Очень артистичный мальчик и, если подростком не поправится, будет танцевать.

Позже я удивлялся, почему при таких способностях, терпении, трудолюбии и выдержке Егор так не хотел в балет. Однажды я спросил его:

– Зачем так сопротивлялся, тебе же нравится здесь учиться?

– «Только не кидай меня в терновый куст, Братец Лис!» – процитировал друг известную сказку. А потом пояснил: – Понимаешь, предки меня решили наказать за поведение в школе и дома. Если бы они знали, что я хочу в балет, ни за что бы не отдали, это точно.

Я понимающе кивнул, но поверить – не поверил. Мне показалось, что в этом ответе была обычная его любовь к позерству и сочинительству.

В кружок нас привели в шесть лет, в училище мы поступили в десять, когда перешли в пятый класс. Именно в этот год мы распрощались с обычной школой – в училище мы одновременно и занимались балетом, и получали среднее образование. В силу специфики занятий мы не тратили время и силы на переезды, дорогу – все наше обучение проходило в одном месте и было направлено на то, чтобы превратить нас в артистов балета. Мы понимали, что танцевальный век недолог – если в восемнадцать ты становишься артистом, а около сорока выходишь на пенсию, тратить свою жизнь на что-то не имеющее отношение к балету непозволительная роскошь. Занятия в училище спасли меня еще от одной неприятности – никто не догадывался о том, что отец у меня «приходящий». У нас у всех была настолько отличная от сверстников жизнь, что обращать внимание на житейские несуразности не было возможности, да порой они и не бросались в глаза. Большая часть детей была из других городов, жили они в интернате и своих родственников видели в лучшем случае раз в месяц. Формально же все правила были соблюдены – я носил фамилию отца и был записан в паспорт матери.

Мой друг так и не поправился – он вытянулся, потерял детскую рыхлость, его прыжок приобрел легкость. Егор стал танцевать почти играючи, трудных па для него как будто не существовало. И только характер, взбалмошный, упрямый, несговорчивый, мешал ему в училище. Безобразия, на которые он был мастак, повергали в ужас администрацию и педагогов. Вызывали его родителей, ругали на педсоветах – все это имело эффект временный. Спасал Егора его талант. Он был таким очевидным, что даже мы, дети, не могли не признать этого. Перевоплощение в характер было настолько явным и ярким, что во время его танца все замирали. Я гордился другом, а он с удовольствием «пинал» меня:

– Ну, что ты как пломбир?! Сладкий, липкий, растекающийся…

Я отмалчивался – у меня была совсем другая манера выступления и слабость в характерных партиях. Но высокомерие друга и желание унижать мне не мешало. Я догадывался о какой-то обиде и… какой-то зависти. Нас в училище рано приучили смотреть на свое отражение в зеркале. Видно было, что Егор некрасив, что его темные, неукладывающиеся ни в одну стрижку вихры делают его похожим на черта, сходства добавляли смугло-желтоватый цвет кожи и маленькие глубокие глаза. На его фоне я выглядел классическим принцем из любой сказки братьев Гримм. Мы дружили, несмотря на различие в темпераменте и несмотря на его детскую злость. Когда моя семья так внезапно изменила «конфигурацию», Егор оказался ближе всех:

– Ну, Пломбир, можно, конечно, ей что-нибудь подстроить… – Его глаза загорелись азартным огнем.

– Кому? – не понял я.

Егор и сам не понял, кого он имеет в виду, но только он точно знал, что что-то надо предпринять.

– Пломбир, не дрейфь, только скажи. Можно этой, его жене… Или…

– Или… – насупился я.

– Да, ну все равно кому! Кто-то же виноват в том, что ты будешь с мачехой жить!

Егор, как всегда, произнес то, что я и так знал, но в его устах это прозвучало словно приговор. Первым побуждением было дать ему в морду, но что-то остановило меня. Я решил показать всем, в том числе и другу, что в моей жизни происходят желанные перемены. И потом, в свои двенадцать лет я понимал, что особенно виноватых здесь нет. Есть пострадавшие, заблуждавшиеся, ошибившиеся, но только не виноватые. Никого из близких считать таковым я не осмеливался.


Мой переезд, мамин отъезд, отцовская беготня между двумя квартирами – вся эта суета неожиданно сослужила мне хорошую службу, – в присутствии друг друга нам не надо было придумывать темы для разговоров и смущаться. В нашей квартире царил хаос.

– Эти брюки ты должен носить, когда потеплеет. В холодную погоду возьмешь клетчатые! И свитер этот тоже наденешь в морозы гулять. – Мать сидела у шкафа и на моих глазах доставала оттуда вещи.

– Я понял. – Мне хотелось быть послушным, будто это может повлиять на исход дела. Казалось, что еще есть шанс задержать мать в Питере.

Она же продолжала деловито объяснять:

– Теперь – костюмы. Их у тебя два. Один – на выход, в училище по торжественным случаям, другой – так, можно и на занятия. – Их в полиэтиленовых чехлах мать повесила на ручку двери. – Теперь смотри – вот это футболки. Белые, для репетиций…

– Может, ты потом уедешь? Позже? Весной? – неожиданно для себя произнес я.

Она, как будто ожидая этих слов, торопливо заговорила:

– Ты не думай, не волнуйся, я буду звонить и писать, а еще приеду, как только там устроюсь, так и приеду. Тут ехать несколько дней, а можно и на самолете, так это будет совсем быстро.

– Вот и не уезжай, – упрямо повторил я.

– Я уже не могу, – вдруг тихо произнесла мать. И тон ее был такой, словно я был ее ровесником, взрослым человеком, понимающим, что такое «обстоятельства».

Я замолчал, осознав, что взрослый мир перебороть невозможно.