Несколько дней из дома не входила, больше лежала да в стену глядела. Только, когда уж совсем совестно становилось, вставала и шла помогать матери. Расходилась понемногу, даже до бабушки дойти решила, ей помочь с водой поправиться. Пока шла улицей, то с одной, то с другой стороны неслось вслед: «Невеста-вдовица», «Вековуха», «Невеста-сиротка». Ладно бы только ребятишки несмышленые, а то и бабы взрослые и девицы глумились. От этого горе становилось совсем безутешным. Злые люди. Сторониться их стала.

С наступлением холодов, отец домой вернулся, как обычно, сердит и неприветлив. Пил часто, помногу. Долго лежал на печи, бездельничая, потом уходил по селу шатался, по дружкам - приятелям, возвращался пьян, в дурном настроении. Часто скандалил, выискивая для этого малейший повод. Из дома хоть вовсе беги. Если и шла я на улицу, все больше в лесу ходила. Покойно в лесу, дышится справно, сердце не заходится. Часто к деду уходила, каждый раз неожиданно, находя его, и избу, в разных частях леса. Он мне фокусы разные показывал, как с тем мужиком, что топор унес. Которые мне нравились, а которые и злыми считала. Так и говорила ему, он лишь щурился. Сказками их звала.

Осень к концу подошла, приближались короткие зимние денечки. По селу ходить я все так же сторонилась, без большого повода не шла. На сороковой день мне Степан во сне явился. Видела его так ясно, словно явь. Он стоял в длинной белой одежде, возвышаясь. Такой ладный, красивый, светлый, волосы кольцами вились. Улыбается и говорит мне: «Ты прости всех. Управителя, Калабурду, мать мою прости и людей этих, со злыми языками. Не держи черноту в душе, не носи ее - губит она». Я руку к нему тяну, прикоснуться, а он отдаляется, шагов не делая. Я за ним бегу, догнать хочу, а он мне пальцем грозит: «Тут будь, не ходи». Кричу ему: «Степа, Степа, обожди!», а слов своих не слышу, словно говорить разучилась, только рот открывается. Он в воздухе растворяться стал, а меня мать за руку трясет, я и проснулась. Сказала, что задыхалась я, да Степу звала.

Снег в эту ночь выпал белый, пушистый. Он и утром шел, покрывая остатки голой земли, облепляя, словно кутая, палки сухой травы. Васятка возрадовавшись, на улицу побежал, предвкушая скорое катание на санях с ребятней. Мы с бабушкой да мамой на могильник ходили, навестили и Степу, и Федю, и деда. Помолчали, каждый о своем, а когда выходили с погоста, бабушка, вздохнув, сказала вслух:

- Вот и славно, вот и хорошо, укрыло их белым саваном, покойно им там. Отпусти его, Санька, отпусти. Не себя, ни его не мучай.

Уже по хорошо выпавшему снегу, шла я в лес к деду. Долго он ко мне не являлся, не показывался, насилу нашла. При встрече услышала от него:

- Ты не бегай пока больше, снега скоро по колено будет, потом и по пояс. Пимы у тебя старые, да и зимой сплю я больше, отдыхаю. Присмотра меньше в лесу, привык уж спать.

- Дед, я и по снегу могу, обо мне не беспокойся, - сразу уверила я.

- Мне вообще тебя привечать не положено. Вот и весь сказ, - строго отрезал он.

Спорить же не станешь, в летах человек, да и совсем запуталась я кто он. Дедом для меня являлся, дед и есть. Сказку в этот день он показал опять недобрую, про двух старателей. Нашли они самородок огромный, что нести не могут. Первый говорит второму, чтобы тот домой за лошадью бежал. Второй домой убежал, лошадь запряг, да еды с собой взял, яду в нее положив. Увидел первый, подъезжающую лошадь, подбежал ко второму, ножом его и убил. Перед тем, как самородок грузить, поесть решил и отравился. Самородок тот камнем обычным обернулся.

От деда возвращалась грустная, от сказки худой или от того, что не знамо, когда увидимся, подружилась я с ним. Жизнь итак словно остановилась, а без него совсем тоска, отдушина он мне.

Накануне Заговенья бабушка в лавку сходить попросила, крупы ей на кашу принести. Я хотела поручить Васе, да передумала - сама пошла. Все Вася, да Вася, а о меня проку нет. Закупив, все что нужно, я вышла из лавки. Лошадь едет, упряженная санями, в которых восседал управитель. Шуба на нем барская, да шапка соболем тисненая. Наши взгляды встретились, а он кучеру тормозить приказал. Глаз я не отводила, не прятала - стояла, как параличом охвачена, с места сойти не могла. Вот он, враг мой. Вот она, причина бед моих.

- Как вас там? Александра? - узнал он меня, поманил пальцем небрежно, с самым скучающим, будничным видом, открыл кошель и монеты тянет. - Примите вот, соболезнования по утрате.

Я подошла, взяла монеты, поглядела на эту горстку восполнения утраты, так ненавистно мне сделалось... В лицо его довольное, эти монеты бросила и припустила бежать, ожидая в любую минуту грозных окриков: «Держите ее!». Но никто не кричал и не гнался за мной.

Ближе к Рождеству, к нам приказчик в дом пожаловал. Не Калабурда, другой. Отец пьяный с утра, по лихим людям бродил, компанию искал. Васятка на улице с ребятнёй забавы чинили, хорошо, что не видел срама такого, не присутствовал. Мать спросила его, с чем пожаловал.

- Девку, вашу Анатоль Константиныч, управитель наш, в гости зовет, - отвечает и улыбается бесстыдно.

- Побойтесь бога, что ж это вы такое говорите, - опешила мать, а я за печь схоронилась.

Он отворил дверь, впуская в избу зимний холод, и сказал, прежде чем выйти:

- Дело хозяйское, но замуж-то ее теперь не возьмут, разве что вдовый какой, а он мужик щедрый - не обидит.

Я ревела, сидя за печью, на стуле, в подол подошедшей матери. Она хлопала меня по спине рукой, жалея, а потом утерла мне слезы своим передником.

- Ну, будет, будет. Пустое. Беги на пруд, Санька, рубахи ополосни.

И пока я полоскала рубахи в проруби, до ломоты в пальцах, хотелось мне сигануть в нее - бултых, да грех ведь это.

Зима тяжелая была, лютая, но и отступать начала спорно, еще весенний отсчет не пошел. Сложнее всего было душой отойти, оттаять. После визита в дом приказчика, житья совсем не стало. На улицу только выйди, сразу насмешки, намеки в мою сторону. Даже отец, по пьянке, назвал меня «перестарок», обидой ранив, словно по сердцу серпом резанув. Пил он часто, безмерно, мучая нас и себя. Бранился безбожно, ругая нас последними словами, или ревел, свесив голову, жалобно, ругая себя. Я его, то люто ненавидела, до выворота души, то хотелось прижаться к нему, как в измальстве, сесть на коленки, спросить, что его так мучает, о чем печаль его.

На масленицу, подкатили к дому сани с управителем. Масленица поздняя, почти весенняя. На управителе шуба меховая, распахнутая, сам навеселе, сразу внутрь избы прошел и расселся барином, нога на ногу. Корзинку, что с собой принес, перед этим, на стол поставил. В ней вино, угощения разные. Отец бутылку из корзины выудил, налил себе, управителю, с праздником его поздравляет. Мне за отца стыдно сделалось, а еще крепче, хотелось огреть, чем-нибудь потяжелей, гостя. Управитель расписывать принялся, как хорошо мы все жить станем. На ту пору случилось бабушке у нас быть, она его и спрашивает:

- Никак в толк не возьму, Анатоль Константиныч, вы, что же это, сватаетесь?

- Да, помилуйте. Человек я женатый, сие всем известно, ясен статус ее - полюбовница.

Бабушка подняла со стола корзинку, бутылку в нее сложила и, поставив ему на колени, сказала, что гостям мы рады, а с такими предложениями ходить в этот дом не нужно. Управитель поднялся, лицо недовольное, обвел нас всех тяжелым взглядом.

- Прибежит сама, прибежит, уверяю вас. Уж я добьюсь этого, тогда и посмотрим, - вышел, со всей силы дверью хлопнув.

И пошла по селу слава, языки злые такого навыдумывали... Я прибывала в страхе и опасении, ожидая в любую минуту подлости со стороны управителя.

Глава шестая.

Не стой стороны печаль пришла. Дома беда разразилась. Отец, когда ему пить не на что стало, в пьяном бреду зарезал корову. Мать плакала, бросалась на него, пытаясь удержать, кричала ему: «Опомнись, Осип!», он только кулаком на нее замахнулся, да толкнул сильно. Мы, с Васяткой, кричали, тянули его за руки, бросались под ноги, пытаясь оттащить, да проку нет – вытолкал нас взашей.

Закрылся в хлеву и сделал чёрное дело. Корова была стельная, теленок совсем большенький был.

Горе, настигшее негаданно, гнало из дому. В слезах и кручине я бежала в лес, пытаясь разыскать деда. Дума, охватившая меня, представлялась единственно верной: дед – виновник бед моих, не иначе дружба с ним тому виной. Ведь сила нечистая. Долго бегала я по лесу, искала, кричала, звала. Остатки снега, покрывавшего весенний лес, липли к пимам, делая их тяжелыми. Ноги зябли и крючились. Я плутала, замерзшая и взвывшая от боли, дерущей меня изнутри. - Деед! Дед, выходи! - крикнула я, в который раз, заглушая свой рев, и запнувшись, без сил, повалилась на землю.

Упав, ткнулась щекой в колючий комок снега, отбила себе бок, и заплакала горше, толи от боли, толи от навалившихся обид. Долго я пролежала так, обессиленная, сквозь пелену слез видя белку, спустившуюся с соседней ели. Она опасливо глянула на меня и, взмахнув хвостом, припустила наверх. Я промерзла, казалось, до самых костей, но двинуться была не в силах. Меня начало клонить в сон или забвение и, толи во сне, толи взаправду увидела лошадь, упряженную санями, и человека правившего ей. Он заметил меня, остановил кобылку, и стеная и охая подбежал.

Мужчина загрузил меня, словно поклажу, в сани подле тюков и узлов. Стеганул лошадь, повозка, дёрнувшись, покатила. Лежать среди мешков было теплее, но я все равно исправно стучала зубами, не в силах остановиться. Щеки, замершие от слез, распухли и затвердели. Иногда я впадала в забытье, а потом снова открывала глаза, чуть приподняв голову, видя, что мы по-прежнему катим по лесу. Временами под полозьями попадали совсем большие проталины, чувствовалось, что лошадке тяжело тянуть нас. Сколько мы проехали вёрст, точно не скажу, но вскоре возница сказал:

- Как ты там, жива, дуреха? Приехали, тпру, Веснушка!

Он потянул поводья, остановив кобылу и спрыгнул с саней. Оглядывать было нечего, кругом лес. Мужик забегал, закружил вокруг меня, приговаривая, "сейчас, милая, сейчас". Вытащил меня за зипун из саней, перехватился, взяв меня под мышки, нырнул под них, перевесив на своём плече мою правую руку, спросил: "Шагать то можешь?" и повёл в сторону леса.