- Худо мне, баб, маетно, - закончила я. - Побегу, гляну, не идет ли он.

- Да куда ж ты одна, затемно?

- Побегу, не сидится мне, мигом я.

Я шла и в темноту вглядывалась, не покажется ли фигура. Про себя загадывала: через десять шагов появится встречу, через еще десять. Мало, видно мало. Пять раз шагов по десять загадать надо. Не заметила, как до завода дошла - тишина около. В глубине шум идет, работают, из большой печи огонь валит. К управе сбегала - там и вовсе не огонька, ни звука. Походила рядом, не разглядишь ничего. Платок сбился, поправила, задрожала, совсем зипун не греет, а может и не от холода. Может дома он? А и вправду, знать домой ушел с устали. Точно ушел, а я тут себе навыдумывала.

Добежала до дома его, упрела вся, пока неслась. Холод уже не бьет. Постучать, или не надобно? Неудобно тревожить, спят люди. Постояла рядом. Стукну слегка, чай услышит, ведь только поди воротился. Походила под окнами, не решаясь, покрутилась, послушала. Вроде дверь скрипнула.

- Кто тут? - раздался окрик шепотком.

Мать его вышла. Я услышала ее мягкие шаги по двору, знать босая выскочила. В страхе я припала к срубу дома, прижавшись спиной, в этот момент ворота и открылись.

- Степан, ты ли бродишь? - вглядывалась она в темноту, кутаясь в платок. - Аль поблазилось, - сказала она сама себе и бойчее добавила: - Степка?

Она постояла еще немного, послушала, прикрыла ворота и ушла. Я спиной скатилась по срубу, присев на землю, затылком пересчитав бревенки, и обхватила свои колени. Меня снова знобило и лихорадило, с реки холодом потянуло. Нет его, не воротился. Снова к заводу побежала. Мамка поди меня хватилась, потеряла.

У завода опять бесполезно побегала, кроме шума рабочего не слыхать ничего, за оградой и не разглядишь, что происходит. Так у бабушки он, разминулись, пока до дома его бегала. Пришел, а меня нет. Так искать можно всю ночь друг дружку! Только бросилась бежать, как калитка заводская открылась - человек вышел. Я за дерево спряталась. Не Степа это. Идет в мою сторону, может спросить его, обратиться: «Мил человек, не видал ли такого-то ты?». Поравнялся со мной, вернее с деревом, за которым стояла, - Калабурда одноглазый. У такого, пожалуй, не спросишь. Нет. Постою еще, может и Степан выйдет. Он обернулся, прикурил цигарку, осветив лицо свое страшное спичкой, посмотрел своим одним глазом, вроде как в мою сторону. Видит, что ли меня или чувствует? Нет - дальше пошел. Мне совсем жутко сделалось, дождалась, когда уйдет подальше и бежать бросилась.

Глава пять

Не было его у бабушки. Не приходил. До рассвета просидела на лавке у окна, а под утро сон сморил, голова сама на стол опустилась. Проснулась от бабушкиной молитвы. Она стояла на коленях под образами и тихо шептала. В такой момент к ней не лезь - не ответит, да и нельзя. Пока я лицо умыла, да по нужде справилась, вернулась в избу, она уже и закончила. Не успели с ней и словечком обмолвиться, мамка вбежала. Лицо огнем горит, платок в руках болтается. - Санька, там Степана мужики принесли, - встала она в дверях, покачнулась, и за сердце схватилась. – Весь забит. - Живой? – соскочила я.

- Жив, отец его за доктором поехал, - сказала она, пропуская меня в двери, а я из избы выскочила.

Мигом добежала, как стрела, пущенная из лука вогулов. Возле дома его народ толпится, мужики, что его принесли, соседи галдят да перешептываются.

Расступились, я мимо них, без промедления. Сразу в избу вбежала. Тут и обомлела. Степан лежал на кровати, в одном исподнем, рубаха на нем была грязной, в засохшей и свежей крови, порвана на груди пополам. Один рукав одет на руку, другой за спиной лежит. Вся грудь его была в кровавых рубцах, синяках, ноги тоже сплошь исполосованы. Мать его Серафима, у него в ногах, на полу, на коленях сидела, держа его за пальцы ног, боясь прикоснуться к нему, чтобы боль не чинить. - Ой, девка, аа а…, - протяжно вывела она, увидев меня. – А на спине и вовсе живого места нееет.

- Степа, Степушка, - кинулась я к нему, взяла за руку, мну ее, глажу, к губам подношу. – Родненький, слышишь? Ты слышишь меня?

Серафима заглохла, замерла в ожидании. Тишина стала в ушах. Сдавила голову, грудь. Лишь Степан дышит крупно, всем телом, грудь израненная ходуном ходит, словно рыба, выброшенная большой водой на берег. Глазами оплывшими смотрит, а видит ли, не уразумею. Рот израненный, в спекшейся крови, приоткрыл слегка.

Слова не идут - тока хрипы, да дышит, дышит страшно. Руку мне сдавил, легонько совсем, одними пальчиками, силы на большее не хватает. Слезы сами у меня покатились, на него капают, а я думаю больно ж ему - соленые, вытираю их, чтоб не лились, а они льются и льются.

Прибежала бабка - травница, давай тряпки в отварах мочить, к груди его прикладывает, бормочет что-то, вздыхает. Я чуть сдвинулась, не мешаться чтоб, но на полу и сидим – я у головы, Серафима в ногах. Тут задышал он чаще, захрипел сильнее, прерывно, задергался, а изо рта юшка пошла темная, бурая. Недолго он так бился. Вскоре смолк. Я как сидела, так и оплыла на пол. Последнее, что я помню - крик его матери горловой, надсадный: «Убили, убили Ироды! Сыночка маво загубиилиии». Приехавший доктор привел в меня чувство, а Серафиме каплей надавал. Домой меня Вася с маманей под руки тащили, идти не могла, ноги не слушались.

До следующего дня пролежала без движения, в беспамятстве. Мать изредка подходила то попить, то поесть просила, я не реагировала, а Васятка ко мне вообще не совался. На следующий день Серафима пришла. Вбежала, зипун нараспашку, грудь ходуном ходит, рукой в воздухе трясет. Я голову подняла с постели, подалась, вставать было… - Это ты курва, виновата! - пригвоздил меня ее крик. – Сына мне на тот свет отправила! Проклинаю тебя!

Она сплюнула на пол, посреди избы, и выбежала. Упала я на постель, к стене повернулась, так и пролежала два дня, тихо скуля и беду свою оплакивая. Мать меня насильно поила, на улицу выводила и снова укладывала. Бабушка приходила, подолгу сидела подле меня, молитвы читала и тихие песни пела, как в измальстве, баюкая.

- Саня, дочка, вставай, - повернула меня за плечо бабушка, а я растерянно на нее посмотрела. – Вставай, милая, пойдем, Степана проводить. - Не хочу, не хочу, нет, - завертела я головой, затряслась, как лист ветром растревоженный.

- Надо, Саня, надо, - поднимала меня она словом и руками. Усадила в кровати, к себе прижимая, одевала, как куклу соломенную, приговаривая: - Изыщи силы, пойдем, проводим в последний путь. Сто раз потом пожалеешь, что не пошла, не простилась.

Мама к ней на помощь подскочила, одели они меня, на воздух вывели, понемногу в себя пришла. Идем тихонько, к бабушке жмусь. На могильнике народа тьма, пол села собралось, не меньше. «Это когда стариков провожают никого, а к молодым то сбегаются», «Ты поплачь, поплачь, девка, все легче будет», -шепчет мне бабушка.

Да только не могу я плакать. Слез во мне не осталось, все выплакала. И не верится мне, что Степан там лежит. Не он это, не он. Чужак какой-то, его и провожаем, а Степа в заводе, трудится. Картинами, что в голове своей рисую, как саваном белым прикрылась, ото всех спряталась. На картинах тех Степа в поле стоит, в рубахе льняной, улыбается мне и литовкой сноровисто работает. А на другой во дворе своем, дрова рубил, так, что вся удаль напоказ. Стою, в платок черный кутаюсь, стараясь на Серафиму не смотреть, не слушать ее. Потому, как глянешь на нее, услышишь, как она голосит, и все на места свои встает. И гроб, и Степа, и отчаяние.

Когда кругом проститься все пошли, бабушка меня под руку взяла и тихо шепчет: - Пойдем, милая, простимся.

Народ подходил к домовине, кто просто крестился, с молитвой, кто за руку держал, а кто и с поцелуем к челу склонялся. Мы плавно приближались, я глаза то и дело прикрывала, взглянуть боясь. Казалось, увижу его тут лежащим, и картинки рисовать себе в голове уже не смогу. Шаг, еще шаг… - Не подходи, не подходи, - раздался хрипящий голос Серафимы.

Она почти легла на Степу и прикрывала его от нас, всей своей материнской грудью, тряся головой в разные стороны. Платок ее сбился в сторону, из него пучки волос торчат, глаза мутные от слез, лицо кривится. - Мать, мать, - просил ее брат Степана, поднимая под обе руки. – Встань, дай

людям то подойти. - Не пущу, не пущу, - шипела она.

Бабушка перекрестила ее в воздухе, себя, прошептав: «Прости господи, душу грешную, не ведает, что творит», и повела меня. Отошли мы в сторонку, прислонилась я к стволу березовому, задыхаться стала, голова кругом идет, поплыло все. Раздались еще громче, еще судорожнее всхлипы и рев Серафимы, несколько голосов ей вторили. Степу опускать в землю начали. В сердце, словно булавку воткнули, нестерпимо больно.

- Степушка, сынок, - лихорадочно крикнула Серафима и за домовиной в яму прыгнула.

Не могу больше, сил нет! Воздуху, воздуху мне не хватает... Кинулась я бежать... Холмики могильные обегаю, до Фединого добежала, не задумавши, само так вышло, и упала на него. Здесь уже и крик и плачь рвались, что есть мочи. Лежала и выла, руками в сухостой впившись, а после свернулась калачом и еще долго всхлипывала.

На девятый день пошли с бабушкой на могилку, дождавшись, когда родня Степана ушли с кладбища. Вот он холмик, вот он крест. А Степа где? Где он?!

- Здесь он дочка, здесь, - положила мне бабушка руку, на грудь, туда, где сердце стучит, ровно вслух я сказала. - Помолимся за раба божьего Степана.

Бабушка про себя молилась, а я со Степой разговаривала, сама за него отвечая.

Потом уже выяснилось, что управитель приказ отдал Степана наказать, дескать, дерзость его непростительна. Исполнить приказ Калабурда вызвался, окаянный. Всю-то ненависть и злобу свою, на него он выместил. Вместо назначенных двадцати плетей - сто двадцать раз высек, никак думаю не меньше. Сказывают и палкой бил, и кулаком. Только душегубство их, с рук им сошло. Управитель так дело обернул - вором Степана выставил, словно в управу он залез, скрал что-то, да попался.