За протекшие шесть лет Маарджи переступила порог старости, и я почему-то досадую, словно она сама в этом виновата.

— Так, — продолжает она. — Сейчас Тоомас, очень хороший человек, ей муж — он глядит за Яаном. Кайя счастливый — работа на радио.

Повлажневшие глаза ее сияют.

— Красивая девочка, — вздыхает она.

Я чуть заметно киваю; но приехал-то я ради Яана, не ради чего-то другого.

— Я много думай тут, — продолжает она. — Слишком много думай.

— Вернее сказать, размышляла.

— Раз-мыш-лял?

— Да, размышляла. Могу учить тебя английскому языку.

Она опять смеется:

— Очень хорошо!

— Одному человеку трудно, — замечаю я, довольный, что мы поладили.

Маарджи, охая, встает, чтобы сварить еще кофе.

Детектив закончился, на экране рекламные ролики: блондинка со смехом разбрасывает по газону эстонский стиральный порошок; красный автомобиль мчит по итальянской пьяцце; подновленный кусочек курятины в кляре «Мак-наггет» заигрывает с новым отношением эстонцев к своему здоровью.

Я отвожу глаза и с удовольствием смотрю на недавнюю глянцевую фотографию семьи на фоне маяка; я заметил его во время странствий по острову — на оконечности скалистой косы. На снимке все четверо, в том числе Яан в прогулочной коляске. Микель выглядит как всегда, только в очках. Рядом — фото Кайи, она снята крупным планом, скорее всего, в студии; на вид ей лет четырнадцать-пятнадцать. Карточка висела тут и прежде, я в этом уверен, но теперь смотрится иначе.

Девушка на снимке улыбается, но улыбка у нее не вполне Кайина: нет ямочек, один передний зуб чуточку налезает на соседний. Одета в строгое аккуратное платьице с белым воротничком. В остальном же это хорошо знакомая мне Кайя. И все-таки не совсем: хотя она снята с большим приближением, отличной техникой, под ярким студийным светом и фото тщательно отретушировано, Кайя выглядит заурядно, ее лицо не притягивает взгляд. Но за несколько лет человек может сильно измениться, думаю я; это же не двадцатисемилетняя Кайя, а девушка, только начинающая взрослеть.

Склонив голову, Маарджи тяжело вздыхает: в одной руке у нее настольная фотография Микеля, в другой — прижатый к носу платочек. Она беззвучно плачет, и платочек темнеет от слез.

— Микель, полмесяца, очень плохо. Очень-очень плохо. Кровь изнутри. Потом ничего. Просто плакать во сне. Потом белый и — спать навсегда. Как телик: чик, и всё.

На экране ведущий смеется, весело помахивая огромной копией евробанкноты.


Маарджи разрешает мне сопроводить ее на кладбище, к могиле Микеля. Идем всего десять минут; вот он, маленький кочковатый погост под кедрами, на самой окраине города. Маарджи ходит сюда ежедневно. Влажная трава поскрипывает под ногами; тропинки, однако, нет. Поодаль — могилы отца Маарджи и ловко орудовавшей сковородками матери. Ее двоюродные дедушки похоронены на разных военных кладбищах. На табличке четкие цифры: 1940–2003. Под нею горшки с растениями и букетик мелких засохших весенних цветочков, собранных на обочинах дороги. Прежде чем Маарджи успевает открыть рот, я догадываюсь, что букетик принес Яан.

— Очень близко. Да, Яан кладет цветок. Так лучше.

— Гораздо лучше, — соглашаюсь я, тронутый ее горем, которое напомнило мне мое собственное.

Маарджи шмыгает носом, я осторожно кладу руку ей на плечо. На ощупь оно, в общем-то, похоже на плечо моей матери.

Мы стоим вдвоем у могил и дружно хлюпаем носами.

Я чувствую, что в душе вспыхивает острая потребность увидеть Кайю, побыть с ней.

Но я приехал сюда ради Яана, а не Кайи, напоминаю я себе. Все еще приходится напоминать. Пока что я до конца не справился с этим наваждением.

На могиле Микеля, как и на маминой могиле, цветут желтые крокусы, а еще красивые, похожие на звезды цветочки; никак не могу запомнить их название.


От дома Маарджи до нынешнего жилища Кайи примерно двадцать минут езды на велосипеде; это старый, крытый соломой хутор, принадлежавший когда-то дяде Тоомаса. Последние шесть лет Тоомас без устали ремонтировал и реставрировал дом. Чтобы добраться туда, я прошу одолжить мне старый велосипед Микеля.

Но сначала, по настоянию Маарджи, надо принять душ. Как у любого настоящего бродяги, чистой смены белья у меня нет.

Я раздеваюсь в бывшей Кайиной комнате, где шесть лет назад мы предавались любви, пока Маарджи болтала по телефону с теткой. Здесь ничто не изменилось: на подоконнике та же фарфоровая белочка просит нас остановиться, пока не поздно. Но мы не остановились. И в результате на свет появился Яан, в этом у меня почти нет сомнений.

Грязь явно не желает расставаться со мной, особенно упорствуя на щиколотках. После душа я ощущаю запах от моей одежды, он куда крепче, чем я предполагал, но хотя бы не отталкивающий.

Убедившись, что я принял душ, Маарджи звонит Кайе; в потоке эстонской речи я улавливаю свое имя, оно настойчиво повторяется несколько раз, подкрепляемое кивками головы, словно на том конце провода Кайя выражает недоверие. После чего трубка переходит ко мне. Сердце подкатывает к самому горлу.

Голос у Кайи обеспокоенный, а не удивленный.

— Ты меня преследуешь?

— Нет.

— Нет?

— Кайя, пойми, я просто скучаю по Яану. В гостинице я проверил коробку с бумажными салфетками. Моя почти пуста. Мама умерла, жена меня бросила.

— Правда?

— Да.

Пауза. Кайя вздыхает. По-моему, на заднем плане слышится голос Яана.

— О Боже. Очень жаль твою маму.

— Зато жены не жаль, — почти шутливо добавляю я; надеюсь, она догадывается, что я улыбаюсь.

— Из-за меня, да?

— Нет, она ушла из-за меня.

Интересно, насколько разочаровал ее мой ответ.

— Ты не намерен увезти его отсюда?

— Похищение детей, вообще-то, не по моей части. Слушай, Кайя, мне надо тебе кое-что сказать. Идея безумная, но тут уж ничего не поделаешь. Сейчас обсуждать не хочу, это не для трубки.

— Для чего?

— Не по телефону.

— Тоомас, мой муж, знает про тебя. Он будет тревожиться.

— Скажи ему, пусть зря не тревожится. Не настолько все безумно. Я не хочу давить на тебя, но все-таки у меня есть какое-то… гм… Мне же позволено видеться с сыном, верно?

— Да, когда тебе удобно.

— Кайя, это нечестно. Сама убедишься, когда услышишь то, что я хочу сказать. Прошу тебя.

Велосипед висит на крюке в котельной, он похож на гигантские очки на носу великана. Какое-то время уходит на то, чтобы накачать шины, одна из-за долгого бездействия все равно потихонечку спускает. Поскольку ехать надо по грунтовой дороге, придется разок-другой остановиться, чтобы ее подкачать. Седло тоже разболталось, я едва не сползаю с него назад, на раму. Детский набор для крикета висит у меня за спиной наподобие гитары; для верности я привязал его к себе бечевкой. Случайный прохожий удивленно таращится на меня. В бесформенной шляпе и чумазой туристской куртке я наверняка сойду за образцового английского чудака.

Или за отъявленного мерзавца.

Хутор стоит в стороне от основной щебеночной дороги, к нему ведет заросшая тропа; поодаль высится большая церковь, в войну разрушенная и потом частично восстановленная. Я проезжаю мимо двух-трех домишек, притулившихся у проселка; возле каждого — небольшие грядки с овощной рассадой и ветхие машины. Старик со старухой приветственно машут мне руками. Один заброшенный дом держится только благодаря набитым крест-накрест балкам и еще не обсыпавшейся дранке; рядом темнеет распахнутый настежь сарай. Еду еще пять минут мимо распускающей листочки березовой рощицы и пары лужков и натыкаюсь взглядом на деревянный почтовый ящик в виде башни со шпилем. Чтобы опустить в ящик послание, надо открыть увенчанную шпилем крышу.

Вот и приземистый, вросший в землю хутор, из соломенной крыши выглядывают чердачные окошки; рядом покосившийся амбар; зеленый двор. Все скромно и безыскусно красиво. Деревянные скульптуры в виде гигантских штопоров придают хутору нотку богемности. Старый синий «сааб» с перекрашенной в фиолетовый цвет правой передней дверцей смахивает на типичную живописную развалюху семидесятых годов; в таких любили странствовать английские хиппи. Окружающие дом деревья — в основном березы и ольха — дружно одеваются молодой листвой. Время от времени сквозь облака проглядывает солнце, воздух полон запахами травы, лесного перегноя и навоза. Несколько кур, наслаждаясь свободой, самозабвенно роются в земле; белые птицы (по-моему, утки) плещутся в корыте, взбираясь в него по гладко оструганной доске.

Такое впечатление, что дом замкнулся в себе, целиком погрузившись в свою тихую жизнь, но никакой неприязни от него не исходит.

Они меня ждут. Тоомас — величина неизвестная, возможно, с ним будет нелегко. Или, напротив, он окажется открытым добродушным малым с серьгой в ухе.

Зад ноет после езды на шатком седле. Я делаю глубокий вдох и расправляю плечи. Мне нужно держаться уверенно.

Ступив на расшатанное крыльцо, звоню в маленький, как у Пярта, колокольчик, висящий на неполированной двери. Все это похоже на сказку. Кто-то набрал в старинную тарелку плодов то ли шиповника, то ли розы и поставил ее на полку. Созревшие несколько месяцев назад ягоды и сейчас слепят кровавым багрянцем. К двери никто не подходит. Я громко стучу в нее костяшками пальцев. Нет ответа. Сжавшись, налегаю плечом на тяжелую дверь, она приоткрывается, я заглядываю внутрь и вижу перед собой грудь Кайи. Кое-как распрямляю спину и улыбаюсь.

— Привет! — произносит она. — Боже, ну и шляпа!

— Я звонил, но… — смущенно бормочу я.

— У нас играло радио.

— Ничего, это пустяки.

— Ну, проходи, пожалуйста.