Появился запыхавшийся мужчина с хвостиком седых волос на затылке, поразительно похожий на того посетителя, что сидел на терраске кафе. Лицо его раскраснелось от бега. В руках он держал футляр, судя по форме, — с теорбой[13]. До начала оставалось пять минут, а на настройку теорбы уходит минут десять, не меньше. Усевшись точно напротив меня, оркестрант поставил между ног свой объемистый инструмент с нелепо длинным грифом и стал подтягивать струны. Это и впрямь оказался тот самый посетитель, с терраски «Майолики». Вот уж кого я никак не ожидал здесь увидеть. В памяти живо всплыло мое посещение кафе, я смутился. В «Майолике» я вел себя, как недоросль. Даже молокосос. Но после неудачной попытки найти забытую книгу (и еще раз увидеть ту девушку) я повзрослел. И твердо решил впредь держать себя в руках.

Можно было подумать, что «Акида и Галатею» исполняли специально ради меня: опера целиком посвящена безнадежной любви. В отпечатанную на ксероксе программку было вложено либретто на английском и даже краткое изложение эстонского вступления:


В нимфу Галатею, дочь нереиды, влюблен Полифем — гигант Циклоп с безобразным телом. Но Галатея любит юного пастуха Акида, сына бога Пана. Однажды, когда Галатея отдыхала на морском берегу, положив голову на грудь Акида, Полифем неожиданно напал на этих и в доступе ярости убил Акида, раздавив его под огромной скалой. Галатея, прибегнув к волшебным чарам, увековечила свой усопший любовник в фонтанном потоке некончающемся.


Наконец, исполнители удалились, и наступила долгожданная тишина.

Из-за ширм вышел мужчина в синем костюме с шелковым шарфом на шее и вздыбленными, как у Бетховена, волосами. В его речи я разобрал только имена: Гендель, Акид, Полифем, Галатея, Овидий и арахис масло; впрочем, последнее было, скорее всего, лишь случайным созвучием слов. Раздались сдержанные аплодисменты, мужчина поклонился; публика хлопала дольше, чем принято в Англии, но меньше, чем в Германии. Как только появились исполнители, аплодисменты, почти затихшие, вспыхнули с новой силой; судя по мощному крещендо, в зале сидели друзья и родные артистов.

Я, однако, не хлопал. Мои ладони застыли в воздухе, я замер с невидимым мячом в руках и разинутым от удивления ртом, на верхней губе выступили капли пота. Рядом с теорбистом, прямо передо мной — наши колени разделяло футов шесть, не более, — усаживалась со скрипкой в руках официантка из кафе «Майолика».


В итоге все произошло по вине музыканта, игравшего на теорбе. До определенного момента наши с ней глаза ни разу не встретились. Я упорно разглядывал других музыкантов и стоявших сзади певцов — и тех и других было по доброй дюжине. Когда же мой взгляд случайно падал на нее, она сосредоточенно смотрела в стоявшие на пюпитре ноты. Партия у нее и так несложная, но ее, вероятно, еще упростили — на мой взгляд, официантка играла примерно на уровне хорошей ученицы шестого класса музыкальной школы. В программке я нашел имена скрипачек: Каджа и Риина. Стало быть, одна из двух. Почему-то имя Риина ей подходило больше. Имя Каджа вызывало у меня ассоциации со словом «кадка». Одета она была в черное платье с мягкими, свободно болтающимися манжетами, которое напоминало, к сожалению, одеяние ведьм.

На ее лице, сменяя друг друга, вспыхивали разные чувства, будто с него сняли верхний, маскирующий, слой. Оно походило на водную поверхность, которая под каплями дождя покрывается рябью, вмятинками и лунками. На нем попеременно отражалось все — радость, тревога, робость. Она сидела, чуть ссутулившись; в ярком свете прожекторов, смягченных парой желтых фильтров, ее высокие скулы блестели, напоминая что-то, но что именно, я вспомнить не мог, хотя сквозь музыку Генделя мне почудился некий вздох или дуновение — отдаленный и очень приятный звук.

Скрипка у нее чуточку потерта, как часто бывает со школьными инструментами. Ни малейшего признака, что она меня узнала. Да и с чего бы? Ей каждый день приходится обслуживать сотни посетителей. Я чувствовал себя четырнадцатилетним юнцом. Нет, старцем. Лет тридцати семи.

Чтобы отвлечься, я переключил внимание на прочих музыкантов. Виолончелист прямо-таки сошел с карикатуры Хоффнунга[14]: очень высокий, тощий, практически без подбородка, надо лбом торчит лохматый хохолок, пиджак болтается на узких плечах. Одна альтистка, играя, страшно пучила глаза и становилась невероятно похожей на Кеннета Уильямса[15]. Теорбист дергал головой в такт музыке, гриф его теорбы, подобно длинному носу корабля, разрезающего морские волны, двигался то вверх, то вниз над головой официантки. Арфист в волнении кусал губы. Певцы, мужчины и женщины самых разных форм и габаритов, для любителей оказались совсем не плохи. Тенор, исполнявший роль любовника Акида, был пузатым коротышкой, а певший партию Полифема бас — высоким блондином. У него были каучуковые губы; из-за этого фрагмент его арии, который начинается словами Я свирепею… Таю… Я горю! Божок ничтожный сердце мне пронзил! сопровождался фонтаном слюнных брызг, сверкавших в свете прожекторов. Дородная Галатея пугала огромными зубами, зато пела почти дискантом.

До той минуты я никогда не замечал, что женская спина невероятно похожа на скрипку: свет играл на плавных мускулистых изгибах полированного дерева, яркие ромбы скользили мимо осиной талии. Не могу понять, отчего скрипичные мастера предпочитают любому дереву ольху. Один изготовитель скрипок как-то объяснил, что ольха — дерево влаголюбивое, и поэтому, мол, когда он обтачивает детали скрипки, ему представляется речная излучина или взбухающая волна. Но у меня на уме было одно: нежная округлость голой плоти.

Хор временами напоминал домашнее любительское пение, английский превратился в тарабарщину, но от музыки Генделя голова моя совсем пошла кругом. Всё казалось золотистым, прекрасным, пронизанным тенями и образами допромышленной эпохи. Почему эта девушка не замечает меня? Страсть ничуть не изменилась с 1718 года. А то и с Золотого века, когда на Сицилии в пещерах Этны обитали циклопы.

Куда, прекрасная, ты рвешься?

Зачем в объятья не даешься?

На мой взгляд, ей чуть за двадцать. Надо надеяться, уже совершеннолетняя. Вдруг меня поразила мысль, что я не Акид, а Циклоп. Она по-прежнему избегала смотреть на слушателей, на меня. Глаза у нее были густо-зеленые. Нет, синие. Или даже серые. Может, бирюзовые? Такое бывает? Она уже не официантка, она скрипачка, скрипачка-любительница. Как будто это оправдывает мою тягу к ней.

О, знала ль ты любови страстной муки?

Акиду не снести с возлюбленной разлуки.

Странная тревога охватила меня — это адреналин, решил я, бьет в ноги, а потом вверх к сердцу, сминая его в жалкий комок, который годится только для мусорной корзины. Наверняка все, кто сидит сзади, за моей спиной — человек двести, а то и больше, — восторженно пялятся на нее. Или я один такой? Я завидовал всем мужчинам этого оркестрика: дирижеру, теорбисту, под руками которого гриф теорбы по-прежнему раскачивался, будто на океанских валах, в считаных дюймах от ее головы.

А он тем временем, позабыв обо всем на свете, увлеченно перебирал струны: наступил черед его соло. Отчаянно мотая конским хвостиком, он и не замечал, что в штормящем море длинный нос его корабля опускается к голове девушки, уже совсем близко. Угрожающе близко. Того и гляди отправит ее в нокаут.

Она чуяла опасность. Испуганно вскидывая глаза, склонялась ниже и ниже, но все равно рисковала получить сильный удар. В уголке ее губ притаилась тень шаловливой улыбки, которая мне хорошо запомнилась со времени нашей встречи в кафе.

Я тоже улыбался, и она, очевидно, это заметила, потому что посмотрела на меня в упор, и наши глаза встретились.

Она отвела взгляд, но потом он вновь, словно из дальнего плавания, вернулся ко мне, я улыбнулся шире, она тоже, и мы вместе безмолвно потешались над этой забавной ситуацией: гриф теорбы все еще грозил размозжить ей голову. Потешались так, словно знакомы много лет. Я почувствовал, что краснею, и — о чудо! — она тоже вспыхнула (залилась рыжевато-багряной краской) и отвела глаза. Теорбист вдруг заметил опасность; продолжая перебирать струны, он высоко, точно корабельный нос на высокой волне, задрал гриф и отодвинул его от головы скрипачки.

Меня затопила радость. Но снова встретиться с ней глазами я не решался, опасаясь сгореть до тла. Пастух Дамон чуть дребезжащим голосом запел о любви, от которой одни неприятности, и точно — Акид был раздавлен в лепешку, Акида не стало, и зазвучал прелестный завершающий пассаж, настолько тихий, что можно было услышать шуршание смычкового волоса о струну.

А от Акида ей достается лишь его душа.


Больше она на меня не взглянула ни разу. После спектакля возле нее очутился взвинченный юный хмырь с тощей козлиной бороденкой. Я бесцельно слонялся среди еще не разошедшихся по домам зрителей, в полной уверенности, что она жалуется хмырю на меня — мол, этот тип сел в первом ряду только для того, чтобы на нее пялиться.

Потом она все же скользнула глазами в мою сторону, я кивнул и двинулся к ней, точно по рельсам.

— Замечательное исполнение. Скрипки были очень хороши, — начал я.

— Да-а? У меня — дерьмо, а не скрипка. Дешевка. Из музыкалки.

Она говорит на языке конца двадцатого века! Я был поражен, но продолжал нести чепуху:

— Слушайте, я знаю в Англии одного профессионального альтиста, у него есть несколько скрипок на продажу, очень приличных, и цена приемлемая. Человек хороший, надежный, не обманет. Живет на Эрлз-Корт, — ни к селу ни к городу добавил я.

— Ладно, буду иметь в виду, — сказала она, словно бы чуточку посмеиваясь над нашей беседой.

Обладатель козлиной бороденки разглядывал меня с откровенной неприязнью. Ясно же, что настоящая скрипка ей не по карману. Так что мою тираду вполне можно было принять за расчетливую попытку заманить девушку в свои сети.