Поразмыслив, он пришел к выводу, что она моложе, чем он думал, и не такая неприступная светская дама, какой она показалась ему в парадном костюме для верховой езды. Она, конечно, принадлежала к высшему обществу, но производила такое впечатление, как будто могла, по своему выбору, признавать значение этого факта или игнорировать его. А ее благородные чувства и отношение к собственному мужу глубоко заинтересовали его. Он не мог понять их, и ему было неприятно думать об этом.

Но сегодня, после посещения оперы, он чувствовал себя особенно молодым и взволнованным и как-то сразу вся его благоустроенная жизнь показалась ему возмутительно сложной. Он не знал, куда приведет его будущее, и не старался подавить сильное возбуждение, охватившее его.

Он стоял довольно долго во дворе дома, где жил со своим отцом. Ночь была светлая, и он мог различить слегка поблескивавшие листочки растений в зеленых низких кадках и щели между старыми камнями мостовой. Легкий ветерок, пролетая и весело шевеля листьями, точно нашептывал им о свободе. Наверху в комнатах виднелся свет, на улице раздавались шаги одинокого прохожего, и где-то вдали прозвенел трамвай.

Жюльен вдруг почувствовал близость ко всем этим знакомым вещам. Над ним открылось окно, и кто-то поставил банку с нарциссами. Аромат цветов донесся к Жюльену и вывел его из задумчивости. Он вздохнул и вошел в холодную, темную прихожую.

Его отец сидел в кабинете и читал газету. Окна и двери были закрыты. Подняв глаза, он приветствовал вошедшего сына.

Жюльен тотчас же взялся за письма и набросал пару строк на лежащем тут же бюваре. Отец все время следил за ним. Покончив с письмами, Жюльен взглянул на отца и сказал:

– Не пора ли нам ложиться?

Отец встал.

– Ты ничего не хочешь выпить? – спросил он.

– Нет, благодарю.

Свет лампы прямо падал на него. Он был похож на Жюльена или, вернее, Жюльен на него: те же черты лица, тонкий прямой нос, плотный подбородок, красивый рот и такие же глаза, очень ясные и с густыми ресницами. Но Доминик Гиз носил монокль и волосы у него были серебряные, а Жюльен не носил никаких очков и его светлые густые волосы блестели. Оба, и отец и сын, производили впечатление незаурядных личностей. Жюльен был немного выше своего отца, и его глаза были темнее, и все черты были немного резче выражены у него, чем у его отца.

Старик махнул газетой, которую держал в руках, и проговорил:

– Ты это… прекрасно… э… суммировал сегодня, – сказал он.

– Тут нечего было распространяться, – откровенно ответил Жюльен, – только надо было коснуться сути дела и уйти.

– Все сложилось удачно… для тебя, – улыбнулся отец.

– Я получил предписание для дела Лабона, но узнал об этом только что. Лабон сам написал мне, – сказал Жюльен.

– Мне кажется, это самое крупное дело в нынешнем году, – заметил старик, играя моноклем.

– Да, я тоже так думаю.

– А ты ведь самый младший из адвокатов.

– Лабон сам лично просил меня… – начал Жюльен, но вдруг оборвал речь и, взяв портсигар, вынул папиросу и закурил. Отец прикоснулся к его плечу своей худой, слегка дрожащей рукой и, проговорив: «Доброй ночи», отправился в свою комнату. Щеки его чуть-чуть покраснели.

Как только он ушел, Жюльен подошел к окну и открыл его. На него пахнуло запахом нарциссов и сирени.

О Лабоне он и не думал. Все его мысли были обращены к Саре.

Глава 3

Существует замаскированная ложь, так хорошо представляющая истину, что было бы трудно не обмануться.

Ларошфуко

Несмотря на то что Сара очень поздно легла накануне, она встала рано, чтобы поехать кататься верхом. Любовь к лошадям служила связью между нею и Коти, который гордился ее посадкой и заботился о том, чтобы у нее были хорошие верховые лошади. Он никогда не упускал случая покататься с нею верхом, когда бывал в Париже.

В это яркое, светлое утро, когда улицы блестели, залитые солнечными лучами, Сара чувствовала особенную жалость, что Коти, так любивший солнце и весну, всего этого был навсегда лишен теперь, и не по своей вине. Эта мысль уничтожала ее собственную радость, мешала ей наслаждаться здоровьем и тем, что она могла кататься на такой прекрасной лошади в это чудное солнечное утро.

Коти должен был бы быть с нею рядом здесь, ее добрый, некрасивый Коти, со своим моноклем, болтавшимся на широкой черной ленте. Она вспоминала его манеры, его повадки, его вид фермера, шляпу, нахлобученную на его короткие жесткие черные волосы, и его блестящие сапоги для верховой езды, относительно блеска которых он, самый нетребовательный из людей, всегда выражал самые большие требования.

Сара, вспоминая все это, почувствовала в душе прилив какой-то безрассудной ярости, потому что никогда, никогда больше она не услышит негодующих возгласов Коти по поводу того, что сапоги его не блестят надлежащим образом, или его веселого смеха, когда он бывает доволен цветом и блеском своих сапог. И в последнее время в особенности эти воспоминания часто являлись к ней, заслоняя солнечный свет и бросая тень на все грядущие дни.

Она быстро повернула лошадь и поехала домой. К своему удивлению, она увидала Гак, которая ожидала ее в прихожей.

Конечно, Сара прежде всего подумала о Коти.

– Его сиятельству не стало хуже? Он ничего не говорил? – спросила она, поворачиваясь к лифту.

– Нет, не в нем дело, – отвечала Гак каким-то агрессивным тоном и с гримасой на своем выразительном лице. – Это приехала миледи, представляете?.. Явилась в моторе, не более десяти минут тому назад, с целой грудой багажа и не знаю еще чего. Я была просто ошеломлена, скажу вам!

– Я сейчас иду, – сказала Сара. – Где она, Гак? В белых комнатах?

– Нет, мисс Сара. Я поместила ее в красных комнатах, – ответила Гак, устремив взгляд прямо перед собой.

Сара почувствовала, что ее губы невольно вздрогнули. Она быстро повернулась к лифту и нажала пуговку.

Ее мать сидела и наблюдала за горничной, настоящей француженкой, распаковывающей вещи. Подставив свою прекрасную, надушенную щеку Саре для поцелуя, она сказала:

– Можешь ты приютить на короткое время бездомную странницу, дорогая моя?

Между Сарой и ее матерью, до ее замужества с Коти, всегда существовала полная откровенность; поэтому Сара ответила ей по-английски:

– Пожалуйста, отошлите прочь вашу горничную, напоминающую театры варьете, мама, и расскажите мне толком, что, в сущности, случилось.

– Ах ты, неверующая! – весело засмеялась леди Диана. – Как будто мать, даже такого сорта, как я, не может случайно почувствовать желание видеть своего единственного ребенка без каких-либо низменных мотивов, лежащих в основе такого естественного побуждения.

Сара засмеялась, нагнулась к матери и поцеловала ее. Игривая горничная прошла через комнату в ботинках с чрезвычайно высокими каблуками, что давало возможность видеть ее очень тонкие, обутые в шелковые чулки, лодыжки, и, остановившись у двери, сказала по-французски:

– Ну, что прикажете, мадам?

Леди Диана как-то боязливо взглянула на нее и, сверкнув глазами, беспомощно потянулась за своим портсигаром. Он был сплетен из соломы, но в углу была ее монограмма, украшенная бриллиантами. Увидев, что портсигар пуст, она принялась искать другие папиросы, но, заметив наконец открытый ящик с папиросами своей дочери, она взяла оттуда папироску, закурила ее и, развалившись на софе среди множества разноцветных подушек, вздохнула с облегчением.

– Ах, все это проклятые деньги! – сказала она наконец, искусно выпуская изо рта колечки дыма. Ее большие красивые глаза были опущены и темные ресницы выделялись на ее белой коже. Губы у нее были полуоткрыты, и в общем она представляла очень привлекательную картину.

– Да, ты действительно прекрасно выглядишь, мама, – спокойно ответила Сара. – Но продолжай дальше.

– Ах, я так не могу. Я должна была остановиться в твоем доме, чтобы немного расслабиться, – возразила леди Диана. – Правда теперь вырвалась наружу. Ты знаешь уже худшее.

– Я знаю только, что с тобой, по обыкновению, что-то случилось, – с горечью заметила Сара.

Коти назначил прекрасную субсидию ее матери, когда женился на Саре, и затем два раза уплачивал ее долги. Когда он заболел, Сара несколько раз давала матери большие суммы и теперь отлично знала, что ей и впредь придется это делать.

Слегка пожимая плечами, она прошлась по комнате. Она была голодна, и это внезапно заставило ее устыдиться за недостаток гостеприимства.

– Ты, должно быть, голодна? – сказала она с сокрушением. – Я сейчас позвоню, чтобы подали завтрак.

– О, я уже сделала это, – возразила леди Диана, – но они чего-то медлят. Я думаю, это оттого, что в доме нет мужчины. Слуги очень распускаются, когда нет хозяина, разве ты не замечала этого? Не знаю, в чем дело, ведь женщины и вполовину не производят такой суматохи, как мужчины. Адам и Ева правы, я думаю… Кстати, скажи, как чувствует себя бедный дорогой Коти. Удивительно, как он держится… и, я думаю, еще продержится. Я пойду и взгляну на него сейчас же.

Сара густо покраснела.

– Пожалуйста, не надо, мама. Притом же Коти не принадлежит к числу предметов, которые выставляют на выставках.

– Но он мог бы быть выставлен, бедняга, хотя бы за всю ту пользу, которую он приносит тебе или кому-нибудь другому, – ответила задумчиво леди Диана.

Сара взглянула на нее. Она знала, что сердиться на мать было бы бесполезно, – она ничего не замечала; даже если бы ее дочь умерла, она едва ли обратила бы на это внимание. Для нее имело значение только то, что задевало ее чувство или ее благосостояние. Коти же не задевал ни того, ни другого, с тех пор как перед своим последним ударом он дал Саре полномочия распоряжаться его доходами, как она захочет.

– Во всяком случае, – продолжала леди Диана своим нежным голосом, слегка растягивая слова, – во всяком случае, я привезла сюда кое-кого, кто тебя может развлечь. Угадай, с кем я приехала на автомобиле? Мы неожиданно встретились на пароходе. Я вдруг увидела лимузин, дожидающийся в Булони, и… Шарля Кэртона.