Потом сняла шляпку и села, положив ее на колени. Но он спросил, не удержавшись, чувствуя, как горячо сжалось сердце и кровь приливает к лицу:

— Почему ты уехала из Радды, не написав мне?

И Гизола, чье красивое лицо дышало порой ангельской чистотой, бездумно ответила, не придавая своим словам никакого значения:

— Я только приехала. Моей хозяйке из Бадиа-а-Риполи позарез захотелось, чтобы я вернулась. А в Радде я никому не могла продиктовать для тебя письмо, потому что не хотела, чтобы там знали, что мы встречаемся. Разве плохо я поступила?

— Превосходно. Так значит, она берет тебя обратно?

— Да.

— Тогда хорошо. А ты не можешь хотя бы сегодня побыть со мной?

— Я уже заранее у нее отпросилась.

Он поверил и обнял ее в порыве благодарности.

Они тут же вышли и отправились гулять по Флоренции. Перекусили, а потом сидели и болтали на скамейке в сквере на площади Сан-Марко, где солдаты и праздные гуляки покупают вафли и тыквенные семечки.

Вечером она сказала со смехом:

— Мне пора, а то, если вернусь поздно, другой раз меня уже не пустят.

И они расстались. Ему даже в голову не пришло проверить, куда она направилась.

Он ждал ее три дня, никуда не выходя. Мысленно рассказывал ей об экзаменах во всех подробностях, и не знал, есть ли Гизоле до них дело или нет. Эти беседы доставляли ему почти чувственное наслаждение.

Шум был ему нестерпим, даже самый легкий — но когда он ложился подремать, ему легчало. Тогда уже не так выматывало биение в висках, и переполненное сердце больше не распирало. Но холодные руки будили в нем вину и страх, напоминая о жизни в Сиене.

Если бы он не боялся расстроить Гизолу, то со всей нежностью, которую вызывала в нем эта мысль, умолял бы ее покончить с собой вместе с ним.

Но когда Гизола пришла снова, все изменилось. Она сочла бы его сумасшедшим и расхохоталась бы в лицо — тем пугавшим его смехом, от которого только пуще хорошела!

Как и в прежний раз, они провели весь день вместе. И больше уже не виделись.


Вернувшись в Сиену, Пьетро наврал, что провалился на экзаменах.

Чем дальше, тем больше он ощущал себя жертвой общей жизненной несправедливости, против которой надо выступить всем сообща.

— Да что ты там делал? — вопил Доменико. — Если б ты занимался… Ты точно знаешь, что не рожден для учебы?

Он счел этот гнев заслуженным, но главное — отец ни словом не упомянул Гизолу.

Опять навалились тоска и тревога, и на этот раз хуже прежнего, потому что любовь к Гизоле только крепла. Все остальное проходило мимо, не задевая его, как будто совсем его не касалось.

Казалось, он провалился в пустоту, из которой нет выхода. Но разве можно винить в этом Гизолу? Нет, он сам во всем виноват. Мало того, по сравнению с ней он был человеком конченным. Но каждое утро его первой мыслью было: «Если б не Гизола, я бы покончил с собой!» И он наблюдал, как отступает внутреннее спокойствие, к которому он едва успел приблизиться.

Доменико поначалу не подал вида, как ему не терпится, чтобы Пьетро занялся делом. Но чем явственней звучала в их разговорах натужная любезность, готовая в любой момент вспыхнуть яростью, тем меньше они старались общаться. Все были на стороне Рози и со дня на день ждали скандала. Пьетро это понял и упорно не замечал, с каким выражением поглядывает на него отец.

Доменико порой казалось, что он, человек простой и неотесанный, столкнулся с изощренным негодяем. И он боялся, что дело кончится плохо.

К чему тогда были годы трудов, из которых сложилась вся жизнь? Разве не сыну он оставил бы после смерти все, что удалось урвать трудом или хитростью? И ведь сын-то этого и не ценил? И ведь сын-то и решил расточить наследство?

Теперь он понял, какую ошибку допустил, слишком ему потакая — в том числе и во всем, что касалось Гизолы. Он сам пустил ее к себе в дом! А теперь она, бесстыжая, настраивала против него сына, воспитывала в нем ненависть к отцу!

Все, казалось, вело к этому предательству: семинария, художественное училище, техническая школа, техническое училище, частные учителя — все!

Эти мысли он прокручивал в голове по многу раз, когда думал, что больше не даст над собой издеваться.

Устроившись на стуле, служившем ему уже лет двадцать с лишним, он провожал взглядом Пьетро, засунув руки в карманы брюк и прислонив к стене уже облысевшую голову. Но не говорил ничего и старался отвлечься на прислугу или клиентов, подходивших поздороваться.

Пьетро перебирал в уме родные вещи, которыми хотел бы владеть вместе с Гизолой.

Думал о ровном тихом свете лампы с жестяным абажуром. О мамином кресле с деревянным ящичком под сиденьем, где она хранила шерстяные клубки и единственные свои книги: два романа в иллюстрированных выпусках. О четырех подушках, на которые она опиралась — на каждой из них осталась своя особая вмятина. Думал о запахе кельнской воды, о флакончиках с успокаивающими каплями, о потертом золотом крестике.

Лежа перед сном в своей жесткой постели, он вспоминал все самые приметные вещи с пылкой, пусть и бессознательной любовью. Ему казалось, он должен оставить на них свой след, придать им новый смысл. С Гизолой они обретут новую жизнь. И его охватывала знакомая нежность, будто Гизола была рядом.

Задув свечу, он отворачивался к стенке и засыпал.

Ближе к полуночи через его комнату проходил Доменико, держа в руке латунный фонарь. Тогда Пьетро просыпался и только хотел поднять голову — но вторая дверь уже закрывалась. И он оставался лежать в смутной досаде, как бывает, когда перебили настроение.

Утром Доменико уходил ни свет ни заря, ни слова не сказав Пьетро, который тем временем пытался повернуть по-другому картины, всплывающие в полудреме, когда кажется, что можно по желанию досмотреть сон или проснуться.

Он садился за столик и так и сидел, подпирая коленками ящик. Казалось невероятным, что никому и ничему не было до него дела — и он перебирал в памяти чувства и ощущения, пока не приходил в пьянящее исступление.

То, что он навсегда обречен лишь страдать, трогало его до слез: «Почему я не могу видеться с Гизолой? Другим не приходится, как мне, отрекаться от всего. И никто к ним не лезет. Просто в голове не укладывается, как у них получается заниматься тем, что для меня невозможно: извозчик нахлестывает лошадь, дворники поливают».

Но в трактире он до обеда старался не показываться. Нужно было еще улучить подходящий момент, чтобы повар не заругался. Он брал, что ему давали, и сам доставал из буфета хлеб и приборы.

Теперь у Пьетро, любившего людей идеальной любовью, горько томилось сердце. Но тут отец говорил:

— Не стой у официантов на пути. Сам все равно ничего не делаешь!

Тогда Пьетро уходил, пока его не заставили работать. «Да разве могу я бегать в лавку за сыром? Или просить, чтобы мне набрали корзину хлеба? Или препираться по поводу суммы в счете? Ведь тогда и Гизола не пойдет за меня замуж».

Однажды он получил письмо. Сам почерк на конверте был таким, что он сразу понял: произошло что-то неотвратимое. Он не хотел его распечатывать. Там было написано: «Гизола Вам неверна. Если хотите удостовериться, отправляйтесь на улицу Пергола…»

Дальше шел номер дома и женское имя — возможно, вымышленное.

Это выглядело решением какой-то необъяснимой загадки.

— Должна быть истинная причина, — подумал он.

Все возможные бедствия пронеслись перед ним, пока он изумлялся такому сочувствию со стороны совершенно незнакомого человека.

Потом он задумался о том, где взять денег, чтобы нагрянуть к Гизоле без предупреждения. Ребекка их давать не хотела и жаловалась, что он не вернул ей и тех, что брал до этого. Но Пьетро настаивал:

— Как я буду просить их у отца?

— Пусть вам кто-нибудь из друзей одолжит.

При этом она направилась к комоду, решившись снова дать ему денег, чтобы он убедился в порядочности племянницы. Но сперва достала для ребенка, которого держала на руках, чистую пеленку. Расстелила ее на кровати, бросила грязную под шкаф — казалось, вид плачущего ребенка заставил ее забыть о деньгах.

Она постояла, опустив голову, будто в задумчивости. Если бы речь шла о чем-то другом, она сама бы пошла к Доменико, но в этом случае лучше было между ними не встревать.

— Вам непременно надо ехать завтра утром? — спросила она.

— А как же иначе, после такого письма?

Она вздохнула с пониманием. Пьетро подождал немного и сказал:

— Ну дай.

— Сколько вам надо?

— Больше, чем в тот раз.

— Бог мой, да где ж я их возьму? Почему вы не откладываете понемногу каждую неделю?

Он пожалел, что ему это до сих пор не приходило в голову — даже непонятно почему.

— С этого дня так и буду делать. А сейчас… одолжи мне.

Если бы разговор затянулся, у него бы не хватило духу настоять на своем, но Ребекка поверила ему и уступила.

Пьетро пересчитал деньги. Ребекка, опершись на выдвинутый ящик, смотрела на него в упор. Он улыбнулся ей и поблагодарил.

Проводив его до лестницы, Ребекка в последний раз напомнила:

— Только верните потом, не забудьте.

Гизола и впрямь просила писать ей в Бадиа-а-Риполи, но разве не могло так случиться, что она переехала буквально на днях? Впервые все это нагромождение горестей будто бы отдалилось, так что с ним можно было расправиться. Все мучения оказались где-то снаружи, от этого он испытал чувство легкого счастья, ни на что не похожее. И подумал: «Почему я сразу же поверил письму?»

В пути он почувствовал, что у него жар и рассудок мутится. Но надо было доехать как можно скорее.

Поезд мчался вдоль Арно, вода в нем сверкала, будто разбилась разом тысяча зеркал. Проплывавшие мимо за телеграфными столбами отвесные, заостренные холмики сосновых рощ, еще испещренные лиловатыми тенями, перемежались с трепетными серебристыми тополями. И пучки кипарисов — кипарисы, окруженные другими кипарисами. Он ехал к городу, над которым меж холмов самых мягких очертаний собиралась безмятежнейшая лазурь. Эта дивная красота подавляла. И любовь, которую он до сих пор питал к Гизоле, стала казаться, невесть почему, недостойной гнусностью: «Неужели я не должен ее любить?»