Есть там пригорки с россыпью камней на плоских верхушках, поросших чахлым кустарником. А вдоль коротких тропок, где ходят местные жители да их скотина — кресты, сбитые из колов для шпалер и частью поваленные.

Есть дубовые рощи, но негустые — сквозь листву просвечивают изгибы и выступы соседних холмов, склоны из трех или четырех граней, что обрываются вниз и вдруг выравниваются, переходят в волнистость лугов, красноватые земляные террасы, угорья.

После Фонтеруоло, селенья, где дома и четыре лавки выстроились углом, дорога идет круто в гору и достигает своей высшей точки.

Порой целый перелесок разворачивается перед глазами во всю ширь, и над ним пролетает птица. Из единственного на всю дорогу старого, выщербленного водостока в толстостенную поилку льется, журча, вода.

Безмолвие этих лесов, не нарушаемое долгими часами! Так молчат камни в цепкой хватке древесных корней. Но когда оттуда, где тают далекие горы, налетает ветер, ветви бьются в страшных корчах, с гулом и ропотом — и когда сжавшаяся под ветром крона вдруг расправляется, по всему лесу проходит затухающая дрожь и пробегает странный звук, певучий и замирающий. Ломаются мелкие ветки, листья хлещут по камням, птицы беспорядочно носятся, будто подхваченные ветром.

В бурю все дубы гнутся к земле что есть мочи. Облака застывают над ними, словно заглядевшись, и кажется, даже ветер не стронет их с места.

Порой дубы стоят, не шелохнувшись, и облака спокойно идут мимо.

За селеньем дорога поворачивает под углом и идет вверх по косогору белой полосой меж двух зеленых полотнищ, потом вдруг делает прямой бросок на километр с лишним, прорезаясь сквозь скалы, а там уже внизу лежит, как на ладони, вся Кастеллина.

Направо отсюда холмы становятся чуть выше. Слева же они постепенно понижаются, спускаясь к долине реки Эльза. Видны похожие на россыпь камней деревушки. Дальше начинаются Монтаньола и Монтемаджо, а за ними тянутся грядами еще холмы, которые отсюда, сверху, не отличить от далеких облаков.

Здесь почти наверняка наткнешься на отару овец — они вприпрыжку пересекают открытое место и скрываются в соседнем леске. Или спускаются по тропке друг за дружкой, будто ныряют вниз головой, и можно подумать, что первая своим весом утянула за собой всех остальных.

А сколько запряженных быками повозок, выкрашенных красной краской, а на них, как правило, крестьяне — забравшись с ногами, чтобы было удобнее!

Проезжал автомобиль, один из самых первых, и все, кто только мог, кидались к дверям и окнам и поражались, как это он просвистел мимо них, как будто их тут и нету, потом, как всегда, переглядывались и возвращались к своим делам. Ну и куда такая спешка!

Женщины, чьи дети ковырялись в земле чуть ли не посреди дороги, кричали вслед проклятия.

Кто-нибудь из старых разбогатевших фермеров, вжавшийся с перепугу в стенку, шел потом отвести душу с друзьями: садился на табурет и ставил между ног очищенную от коры палку, опираясь скрюченной спиной на ножи, кнуты и веревки, развешанные по стенам лавки, где торговали также серой, щетками и сапожными гвоздями.

Так он и сидел, может быть, часа два, сплевывая всякий раз в одну сторону, и посылая за сигарой, чтобы не вставать, кого-нибудь из мальчишек.

— В тюрьму таких сажать, а? В наше время таких глупостей не было.

И смеялся, раззявя рот, так что видна была заостренная полоса языка, подрезанного когда-то ножом.

В полдень, когда все звуки умолкают под знойным солнцем, он сидел с часами в руке и ждал, когда прозвонят колокола:

— На твоих сколько?

Колокола приходили в движение, и все вскакивали, будто в изумлении — казалось, даже стены сойдут с места. Все лавки вмиг закрывались. Те, кто жил не в селе, а на отшибе, шли домой обедать, медленно плетясь по солнцу, как собаки, что виляют хвостом всем прохожим.

Верхняя половина башни была охвачена светом, и, казалось, сейчас выгорит в нем и погаснет.

Когда колокола молчали, слышен был далекий звон — затерявшийся меж перелесками колокол пел сам по себе, и бубенцы отар вторили ему, перебивая.

На девушку, перебравшуюся из близкого и знакомого селения, неизбежно перейдут все расхожие мнения о его жителях — и плохие, и хорошие. Гизолу, к тому же, сопровождали разные толки — смешные и нелепые.

Священник, несомненно, предупрежденный своим коллегой из Радды, отчитал женщину, взявшую Гизолу в услужение. Девушка почувствовала в нем фанатичного гонителя — это ясно читалось на его искаженном, побелевшем лице, когда он, скривив рот, смотрел на нее своими близорукими и жесткими, как косточки, глазами. Под его взглядом она лишь сильней выпячивала грудь и шла, покачивая бедрами, как гордо задравшая клюв утка.

Как ненавидела она теперь Радду! Нет, с другой девушкой — с одной из ее сестер, например — Борио бы так не поступил!

Она снова окидывала взглядом всю процессию: ей даже забавно было узнавать одного за другим и мысленно называть по имени всех, кто пел, позабыв о ней, шагая за голым, источенным червями распятием в каплях краски, красной, как настоящая кровь, которое билось в землю, кроша в этой давке деревянные сабо. Казалось, шествие, кружа голову, влетает к ней в глаза! Чуть накренившийся балдахин и музыка с такими отзвуками, будто играет вся выгнутая раковиной долина — музыка, которая совсем как слова, и колокола бьют так сильно, что вот-вот оборвутся.

Гизола рассчитывала, что в Кастеллине на нее будут меньше обращать внимание — но этого не случилось.

Каждый что-то знал — а кто не знал, тот придумывал.

Мэр встревожился ввиду назревавшего скандала и говорил, что некоторым женщинам лучше жить в городе, а не в деревне. Тем более в Кастеллине! Но Гизола ему нравилась, и он даже немного за ней волочился.

Из множества односельчан она так ни с кем и не подружилась — стоило ей с кем-то заговорить, кто-нибудь обязательно это видел и доносил. Так что больше у них не было возможности пообщаться.

Мелкие помещики восприняли ее как веселую потеху, и каждый утверждал, что она его любовница.

Полдюжины барышень в глубине души завидовали тому, что она так нравится мужчинам и что они, хоть о ней и злословят, а на нее заглядываются.

Для Гизолы это было уже чересчур. Пора было уезжать и из Кастеллины: «Что она забыла тут в горах, в этом гадюшнике?»

Не прошло и месяца, как, договорившись через знакомых с одной сводней, она попала к торговцу посудой, который расстался с женой и как раз подыскивал себе подобного рода девушку. Она не возражала, пришлась ему по вкусу, и он поселил ее в домике в окрестностях Бадиа-а-Риполи, где все звали его по-простому: синьор Альберто.

И Гизола, высылая родным свой адрес, написала, что нашла место.


Так и жила Гизола, и эта жизнь нравилась ей куда больше, когда настала пора экзаменов и Пьетро приехал ее навестить.

Он позвонил у маленькой входной двери, голубая краска на ней потрескалась на солнце. Ярко-белая фарфоровая табличка с номером дома ослепительно сверкала. Синие цифры на ней плясали и перекручивались.

Послышались шаги. Прозвучал женский голос, и в ту же секунду дверь открылась. Он быстро поднялся по лестнице, тяжело дыша, будто захваченный с избытком воздух стал жидким и с трудом проходил сквозь ноздри.

— Гизола дома?

Заинтригованная женщина, улыбавшаяся его смущению, сказала — так, будто ответила вся комната:

— Сейчас позову.

Он отметил, что первое впечатление не соответствует ожиданиям — это была какая-то враждебность. Не думая ни о чем, он попытался вызвать в памяти фотографию и все пережитые тогда чувства.

Женщина вышла, шаркая тапками. Во внезапно наступившей тишине Пьетро остался совсем один. Ему хотелось уйти: казалось, его чувства не имеют никакого отношения ни к этому месту, ни к Гизоле. Да она ли здесь?

Солнечный луч, проскользнув сквозь прореху в тяжелой шторе, падал в центр комнаты, и от него разливались покой и ясность. Но в этом молчании необъяснимым образом таились пропасть и засада! Тем не менее, ему было радостно. Послышались быстрые шаги: это была Гизола.

Она узнала его, покраснела и рассмеялась. Потом осталась только улыбка. Он смотрел и будто не видел ее лица, и не в силах был поздороваться.

Тогда она коснулась его руки и предложила сесть, и, облокотись на стол, ожидала, пока он заговорит.

Поначалу она разволновалась и чуть не расплакалась, но овладела собой, чтобы он сразу увидел, как она похорошела.

Полоска света, попав на ее юбку, сияла еще ярче.

Его добрая Гизола! Он нашел ее! Он резко вскочил и, глядя в стену, смог выговорить:

— Давно ты здесь?

Она отвечала с непринужденностью, покоробившей Пьетро, и, сложив перед собой руки, спросила:

— У вас есть невеста?

— Нет.

Но ему захотелось солгать ей — бог весть почему.

— А я знаю, что есть.

Она лукаво повела плечиком и продолжала, будто эта тема приводила ее в доброе расположение духа:

— Думаете, я про вас мало знаю?

Но Пьетро было так хорошо, что он не мог сказать ни слова.

Она заметила это, ее взгляд и губы смягчились. Тогда Пьетро решил, что нужный момент настал, и сказал, не глядя на нее:

— Я все время думал о тебе.

Гизола обернулась к одной из дверей — юбка шелохнулась и полоска света чуть не спрыгнула. Пьетро спросил шепотом:

— Думаешь, та женщина нас слышит?

Именно так Гизола и думала, но повеселела, подумав, как будут они вместе смеяться, от хохота хватая друг друга за руки. Она чуть не забыла ответить, но увидев его замешательство, сказала:

— Может, и слушает. Неважно!

— Кто это? Почему она здесь с тобой?

Так, навскидку она не придумала отговорки — высунула язычок, словно говоря: «ишь, какой любопытный!», и потом ответила: