— Расскажи еще что-нибудь, — попросил Пьетро шепотом.

Повар, поскользнувшись на куске свиной кожи, махнул ему рукой — мол, подожди. Тибурци в темно-синей куртке, собравшейся над поясом фартука складками, внимательно зыркал по сторонам. Он весело притопывал, погрузив руки в залитые теплой водой жирные маслобойки, где громоздилась грязная посуда. Зоб у него был желтоватый и твердый, будто там застрял камень — такие бывают у сытых кур.

Но Доменико, который зачастую нарочно прикидывался слепым и глухим, чтобы испытать работников, вышел из кладовки со словами:

— Гизола и тебя испортила!

— Почему? — спросил Пьетро испуганно и удивленно.

Все повернулись к нему с веселым любопытством.

В чем он ее винил? Наверняка кто-то возвел на нее поклеп! Так вот почему ее отправили в Радду! От такой несправедливости он проникся к ней сочувствием, и ему захотелось увидеть ее снова. Но почему все косились на него, ехидно посмеиваясь? И почему отец говорил так уверенно? Удрученный, он застыл, опираясь пальцами на стол.

Это был теперь худой и бледный юноша, имевший дурную привычку задирать одно плечо. Одевался он неряшливо, с воротничка, вечно мятого и грязного, свисал красный шнурок. Светловолосый, лопоухий, с каким-то обороняющимся взглядом голубых, очень светлых глаз. Лицо его выражало враждебность: простодушную и тоскливую, но решительную и вызывало неприятное недоумение.

Иногда он целыми днями казался не в духе, но стоило с ним заговорить — тут же успокаивался и отвечал приветливо. Запинался он теперь меньше.

Его чувства по отношению к окружающему были все так же сумбурны, и это его мучило. Весна бушевала. Значит — сесть под деревом и читать! Он бросал чтение на поле границе, где попало, вставал и наклонял ветку к самому лицу — будто ластился. Жаль, что нельзя было спросить у нее позволения, и он смотрел вперед, на холмы в белоснежных обвисших шевелюрах персиков и миндаля, свесившихся набок, словно вот-вот просыплются на землю. И убедившись, что никто его не видел, вздыхал и снова садился читать. Книги по душе он пока что не нашел. Порой он бросал чтение и смотрел сквозь страницы, становившиеся вдруг прозрачными и бездонными.

Чтение прерывалось и тогда, когда на книгу заползал какой-нибудь вскарабкавшийся по брюкам жучок.

Птица влетала в гущу цветущих ветвей, пронзая их с размаха, будто игла. Казалось, ветки разошлись, пропуская ее, и снова сомкнулись.

Пьетро перестал ходить в церковь, еще когда была жива Анна, и почти никогда не удавалось ей заставить его молиться. Теперь он считал себя атеистом. И грязно ругался — как человек, чуждый поповских предрассудков. А Доменико винил во всем проклятые школьные учебники.


Всю скотину в Поджо-а-Мели Доменико кастрировал. Батраки встречали это смешками, которые Джакко и Маза относили на счет своей внучки:

— Так-то лучше: никуда из дому не уйдут. Да жирнее будут.

Иногда сразу десять-двенадцать холощеных петушков с окровавленными перьями бродили, как пришибленные, вяло поклевывая, а в хлеву понуро стояли отупевшие от кастрации бычки, и глаза у них были еще темней и печальней.

Лежал на гумне, вытянувшись; притихшие обозленные коты забивались под повозку или за поленицу и таращили оттуда глаза.

На этот раз дали кошке выбрать одного самца — чтобы был при трактире. Коновал схватил его, сунул вниз головой в мешок и, зажав между колен, отхватил хозяйство одним взмахом ножа. Кот поначалу притих от боли, но потом с воплем выскочил из мешка и рванул, куда глаза глядят.

— Ну, все. Поздно теперь мяукать!

— Раз и готово!

И зрители восхищенно засмеялись.

Доменико, державшийся с демонстративным отвращением в стороне, спросил коновала:

— Сколько с меня?

— Одна лира. Много?

— Одна лира?

— Сколько дадите, столько и ладно. Все равно выйдет по-вашему.

Рот у коновала с тех пор, как его хватил удар, так и остался перекошен, а гноящиеся глаза постоянно слезились.

— Дам тебе поллиры и пойдешь в трактир — съешь тарелку спагетти.

И отсчитал деньги.

Тот подержал их на ладони, чуть не взвешивая — потом, недовольно и ехидно поморщившись, ссыпал в карман, убедившись перед тем, что в нем нет дырки.

— Пусть хоть спагетти положат побольше!

Обвел глазами собравшихся на завтрак батраков и похлопал Доменико по животу:

— Вот с чего богачи-то жиреют!

Но батраки сделали вид, что ничего не слышали, а Карло прикрыл рот рукой. Пьетро спросил:

— Куда же кот убежал? Может пойти поискать?

— Оставь его, есть захочет — вернется.

— А он не помрет? — спросил Пьетро коновала.

— Ни в коем случае. Будет зализывать рану, пока не заживет. Они так лечатся — нам и не снилось.

Разговор перешел на прочую холощеную скотину — в частности, пса Топпу, который теперь, стоило другим собакам приблизиться, поджимал хвост и рычал. Все обернулись к нему и он, словно понимая о чем речь, отошел подальше. Но тут же вернулся, потому что батраки обедали, перекрикиваясь через распахнутые двери, выходившие на двор друг напротив друга. Женщины тем временем хлопотали по хозяйству.

— Аделе, набери мне воды! — крикнул Карло, привстав с места.

Та набрала и поставила кувшин на край колодца, а колодезная цепь все качалась и качалась.

Все засмотрелись на нее, потом по очереди напились и помакали в воду ломти черствого хлеба.

Разбредясь по двору, они обсуждали полевые работы и зорко поглядывали, не возвращается ли хозяин, ушедший проведать коров.

Пьетро сидел с батраками, ему забавно было смотреть, как они жуют. Некоторые, чтобы крошки не пропадали зря, запрокидывали голову и высыпали их с ладони в рот.

Карло был мужчина полный и крепкий, хотя каждую зиму его мучили боли в ногах. Его холщовая рубаха была всегда самой чистой. Правда, от него воняло навозом, а изо рта шибало луком и чесноком, до которых он был большой охотник. Откусив хлеба, он всякий раз разглядывал на краюхе следы зубов.

Коновал относился к нему с особым почтением и, прежде чем уйти, показал ему собранную выручку:

— Видал? Монетки, прямо как люди: одна другой рознь. Эту сплющили молотком так, что теперь едва признаешь. Вот эта, гнутая — вроде хромого. А эту пытались продырявить — это как если б ты всадил в кого нож или кто-то в тебя. А эта так истерлась, что теперь вдвое легче — это бедняк вроде меня, ее-то я и пропью в первую очередь, чтоб на мысли не наводила. Ну, бывай.

Он сплюнул и выругался.

Карло едва удостоил его ответом. И, когда собеседник отошел и не мог уже его слышать, произнес:

— На мой хлеб рот раззявил. Да не тут-то было.

И взглянул в сторону дома, где стоял еще открытым мучной ларь.


Прошло еще три года, Пьетро получил аттестат. Вернувшись-таки в школу, куда его отпустили после долгих споров и с большими сомнениями, он всерьез взялся за учебу.

Все свободное время он проводил с товарищами, и Доменико даже разрешал им заходить за Пьетро в трактир.

Тогда же он начал ходить по женщинам. Делал он это тайком, и чтобы раздобыть денег, продавал книги и кое-какие вещицы, которые удавалось вынести из дома незаметно от Доменико: майоликовый сервиз, несколько подвесок из хороших камней и даже старинный шелковый веер с ручкой из слоновой кости. Потом он клал ключи на место: под круглую шерстяную салфетку, служившую подстилкой под лампу.

Один из поденщиков, работавших в Поджо-а-Мели, влюбился в Ребекку и намекнул, что не прочь был бы на ней жениться. Рози, который еще раньше вызвал из той же Радды еще одну племянницу Ребекки, кузину Гизолы, решил дать на это согласие и поставить на место тетки племянницу. Он дал за ней приданое, оплатил большую часть расходов и вдобавок взял мужа официантом.

После смерти Анны Ребекка по-прежнему была у хозяина на хорошем счету, но Розаура, племянница, вскоре ее вытеснила. И вплоть до самой свадьбы тетя с племянницей постоянно цапались, даже в трактире — к ужасу Джакко и Мазы, боявшихся лишиться на старости лет куска хлеба.

Маза теперь все чаще отдыхала, но при этом пряталась, чтобы ее не уволили. Тем более что хозяина она знала лучше других и не слишком на него рассчитывала. Усевшись, она задирала юбку, скатывала белые хлопковые чулки и скребла нещадно болевшие ноги.

Ее товарки, получавшие наравне с ней, все это замечали — и потому завидовали ей по-черному и за глаза называли воровкой. Однако старались к ней подольститься и всегда покрывали.

Действительно, Доменико благоволил к ней по-прежнему, ведь она сообщала ему обо всем, что творилось в поместье.

Но Джакко уже не просил у Пьетро бычков. Мало того, он вбил себе в голову, что барчук на него зол, и дошел до прямых жалоб хозяину, уверяя, что если б не он, несчастный, жалкий старикашка, в Поджо-а-Мели при попустительстве его сынка даже гумно растащили бы на кирпичи.

— Без понятия парень! С вашего позволения… уж простите за прямоту! А на меня-то он что взъелся?

Доменико вяло разубеждал его, не особо стараясь — на то был свой расчет. Тогда старик, приняв скорбный и обиженный вид человека, которого вынудили на откровенность, тут же умолкал.

Иной раз он бил на жалость: хлопнув шляпой об колено, кричал, намекая на Пьетро:

— Бедный я, несчастный!

Но больше не выходил работать вместе со всеми, а занимался лишь тем, что раньше входило в обязанности внучки. Ноги у него скрючились так, что колени задевали друг за друга, и от этого казались короче — как перепутавшиеся веревки двух соседних колоколов.

Говоря, он с трудом поднимал свою большую голову, плохо державшуюся на съежившихся, сутулых плечах. Его неподвижное, неживое лицо будто растрескалось на солнце, и в морщинки набивались жир и грязь. Висячие всклокоченные усы, похожие скорее на шерсть, закрывали рот. Слизистая глаз пожелтела и загрубела.