Анна скончалась во вторую неделю января; и каждое воскресенье, еще затемно, трактирщик носил на ее могилу два букета. Предполагалось, что один понесет он, а второй — Пьетро. Но тот артачился. И сдавленно просил, чуть приседая под ударами:

— Ты чего? Не надо меня пинать.

А если б кто его узнал?

По небу уже разливалось безбрежное зарево — предвестник еще далекого рассвета. Дороги были сырые и хмурые.

Редкие прохожие торопливо шагали мимо, и каждое их слово было отчетливо слышно: голоса звенели, как подкованные каблуки по мостовой.

Кто-нибудь — обычно носильщик, вставший пораньше к приходу поезда — раскуривал трубку, прикрывая обеими руками огонек спички.

Где-то на полпути Доменико заходил в бар — к девушке в платье с таким откровенным декольте, что Пьетро со страхом ожидал, что грудь того и гляди выскочит наружу.

Девушка улыбалась посетителям — ее крепкие и круглые напудренные щечки так раздувались, что глаза превращались в щелочки. Она выдавала эти улыбки, как фарфоровые чашечки с золотым ободком.

Пьетро заходить не хотел — приходилось Доменико идти на улицу и затаскивать его внутрь.

С Доменико девушка держала себя развязно, Пьетро же сидел, опустив голову, стесняясь и ее самой, и ее ужимок, и огромных во всю стену зеркал. Он даже не знал, как правильно пить кофе, и обжигал себе рот и пальцы.

Не дожидаясь, пока отец допьет, он выходил. И сквозь запотевшее стекло, по которому ползли капли, оставляя длинные и кривые дорожки, видел, как они с девушкой смеются.

В погожий день башня Палаццо-Пубблико озарялась ясным светом, и в небе носились ласточки — с криком протяжным, как их полет. Пьяцца-дель-Кампо была совсем розовая, с прочерками зеленой травы и белокаменными столбиками.

«В следующее воскресенье не дам себя тащить, зайду сам».

Но эта робость от недели к неделе росла и стала чем-то вроде болезни. От одной только мысли лоб покрывался холодным потом. Руки цепенели в карманах, стиснув кусок подкладки, а ноги отнимались.

Впрочем, Доменико тоже шел медленно и, если был простужен, то и дело останавливался, чтобы достать платок и высморкаться.

Они шли вверх по улице Ди-Читта, потом по Сталлореджи, и Пьетро все грустнел.

Дойдя до кладбища, Доменико болтал с могильщиком Брачолой — толстым, будто разбухшим от червей человеком с лицом под цвета кладбищенской земли и седоватыми усами. Засовывал букеты в пару высоких фарфоровых ваз, где еще оставалось немного черной, никогда не менявшейся воды, и, оглядевшись по сторонам, восклицал:

— Как кладбище растет! Когда умерла твоя мама, могилы вот где кончались.

Постояв, он спрашивал:

— А вдова нынче не пришла?

— Может, уже ушла. Пойдем, чего ее ждать?

— Еще рано. Почему ты не хочешь подождать? Она каждое утро ходит сюда с цветами.

И мысленно ругал сына, которому дела не было до единственного человека, ходившего, подобно им, в этот час на кладбище!

Но вдова почувствовала, что ее беззаветная преданность утратила прежнюю ценность. Надо же было этому Рози завести ту же самую привычку, хотя весь город знал, что он любил жену куда меньше, чем сейчас пытался представить!

Она с подозрением косилась на него и, замявшись, здоровалась в ответ. Чего стоил один этот мальчик, он даже на могилы не глядел — стоял себе, руки в карманах, с видом то нахальным, то сонным!

— Я пойду, — объявлял Пьетро.

Эта пикировка раз от раза становилась все хуже. Как-то раз, уже в конце весны, Доменико отрезал:

— Иди.

Пьетро покраснел, но сказал:

— Мне-то до нее какое дело?

Земля на свежих могилах была липкой от росы. Завалившись на одно крыло, пролетала птица. За кипарисами размашистыми полосами непросохшей краски лежали горы.

Могильные плиты были покрыты серыми улитками. Собор на глазах белел и, глядя на него, Пьетро почувствовал, что его душит гнев.

Они встретили вдову у калитки. Доменико с ней поздоровался. Она отвечала, не повернув головы, но краем глаза покосилась на Пьетро. Доменико остановился и произнес неизменную фразу:

— На могилу мужа идет.

Лично с ней знаком никто не был, и Доменико знал о ней не больше других. По дороге с кладбища, где она молилась не меньше получаса, она заходила за покупками и потом уже не показывалась до следующего утра.

Была она низенькая и полная. Грудь, подпертая выпуклым животом, при ходьбе подскакивала. Чересчур маленькая шляпка держалась на голове благодаря черной резинке, проходившей за ушами и под подбородком. При каждом шаге старое зеленоватое перо вздрагивало, как от удара. Носила она с незапамятных времен одно и то же — и видно, не из бедности.

Проводив ее взглядом, Доменико спросил сына:

— О чем задумался?

— Я? Ни о чем, — отвечал Пьетро, улыбнувшись.

— А чего ж голову повесил?

— Нечаянно.

— Ты выглядишь уродом, а я бы тебя сделал молодцом. А в школу тебе зачем возвращаться? Разве ты не добился, чтоб тебя выгнали?

О школе Доменико говорил с раздражением, выбирая удобный момент, когда сын, по его мнению, лучше поддавался влиянию.

Пьетро промолчал, обомлев: отец никогда не упустит случая его попрекнуть!

Видя, что сын смущен и подавлен, Доменико продолжал:

— А то помогал бы мне, а там, глядишь, и женился бы.

Теперь, когда трактир лишился хозяйки, Доменико был бы не прочь женить сына пораньше. Не раз он мерил придирчивым взглядом его рост и внешность, пытаясь убедить себя, что парень вырос, хотя ему было всего шестнадцать.

— Я… не женюсь.

— А ты подумай хорошенько: тогда ведь придется жениться мне. Тебя бы это расстроило?

Пьетро помялся, но чтобы отец не принялся опять отговаривать его от школы, спросил:

— А на ком?

Доменико сказал, чтобы его испытать:

— Скоро узнаешь.

И бросил на него взгляд. Но Пьетро спокойно, словно речь шла о людях посторонних, предположил:

— Мне говорили про ту даму… у которой две дочери. Ту даму… которая позавчера приходила кушать.

Это были пустые сплетни. Доменико вставил:

— Хорошо бы тебе на одной из них жениться.

— Мне?

И Пьетро опять покраснел — это было для него слишком по-взрослому, хотя и немного волновало.

— Я тебе скажу, какая для тебя подходящая.

— Я уже понял, — засмеялся Пьетро. — Младшая.

Но Доменико замолчал и думал уже о том, что накануне вечером забыл передать батракам, чтобы устроили коровам случку.

— Если не хочешь отвечать, зачем мы вообще об этом говорили? — спросил, собравшись с духом, Пьетро.

Но Доменико заорал с яростью:

— Не тебе вмешиваться в мои дела! Мне еще и жену твою кормить? Поговори мне! Смотри: тебе надо съездить в Поджо-а-Мели!

И вытащил маленькие черные четки, которые носил в кармашке жилета вместе с парой золотых и доставал по любому поводу. Ткнул крестом в лоб и произнес привычную тираду:

— Видал? Память о моей бедной матушке Джизелле. Они у меня всегда с собой. Это всё, что она дала мне, когда я уезжал в Сиену. А ты что носишь в память о матери?

Но заметив, что теперь уже Пьетро, в свою очередь, его не слушает, вдруг успокоился. Просто не верилось, что так ведет себя сын! Подумать только, а он-то хотел назвать его своим именем — сын должен был стать его копией, его повторением!

Хотелось схватить его и переломить, как соломинку! Его ребенок — и вдруг вышел из-под его власти? Да кому ж, как не ему, быть послушней всех?

Внезапно он понял, словно прозревая предательство: его сын точно такой же, как все прочие люди.

Так лучше бы ему и вовсе не рождаться. Зачем он родился? Что с ним дальше говорить, остается терпеть — пусть идет рядом и молчит, клонит голову, пока она не брякнется на мостовую.

Пьетро передал ключи от трактира поджидавшим на улице официантам и сам вошел вместе с ними. Но не остался в трактире, как следовало, а вместо этого поднялся в дом. Отдавая ему ключи, Доменико смотрел в сторону, а закончив с покупками, послал за Пьетро: зачем он бросил работников без присмотра?

— Ты никогда не станешь хозяином. Как ты будешь командовать, если сам не научишься?

Теперь он журил Пьетро добродушно, просто чтобы выговориться. Потом ухватил связки птиц, которых собирался жарить на вертеле:

— Это дрозд, а вот — жаворонок: помоги ощипать.

И сел перед большой корзиной, куда кидали перья. Но Пьетро так замечтался, что немного помурлыкал себе под нос, а потом сказал:

— Если ты не против, пойду, почитаю.

Доменико закончил насаживать уже ощипанных птичек, установил вертел и, наконец, спросил:

— Что именно?

— Если и скажу, ты все равно не поймешь.

Доменико с хозяйским видом провозгласил, подняв руку:

— Я в таких делах разбираюсь почище любого ученого, потому что я твой отец. Никто лучше меня не знает, что тебе нужно.

И, словно присягая, что это правда, положил руку на грудь — на заляпанный кровью и перьями фартук. Потом подошел к плите, разбил совком крупные куски угля, ухватил за плечи Тибурци и нагнул к самой топке, крича:

— Ты что, сам не видишь, что горит, а не тлеет?

Доменико уже и думать забыл про Пьетро, но увидев его снова, погрозил кулаком:

— Пошел!

Пьетро остался стоять и, опустив голову, глядел исподлобья.

Суета сбившихся с ног поваров, которых Доменико, желая, как всегда, приготовить все и сразу, без конца подгонял тычками и бранью, не могла вывести его из этого забытья.

Из страха перед хозяином все умолкли и опрометью кидались исполнять каждый приказ — от чего еще больше путались и ошибались. Но едва Доменико зашел в темную кладовку, чтобы развешать по крюкам куски сырого мяса, которое не собирался сегодня готовить, как Гуэррино тут же повернулся к Пьетро, высунул кончик языка и прикусил, напоминая ему рассказанный вчера вечером анекдот. Все усмехнулись, не отрываясь от работы.