Но, бодро задрав подол, Марко обнаружил под ним собственные голые ноги. Что за черт! Весь день ходил в шортах под хабитом, ну что ему стоило надеть поутру, например, джинсы? Апрель выдался такой теплый, что в штанах и в рясе разом было жарковато; вот и попался, дурило, — в штанишках сильно выше колена он ввечеру ощущал бы себя совсем уж нелепо. Да и прохладно уже.

Резко раздумав переодеваться, Марко вышел из подворотни, независимо, как ему казалось, допил последний глоток пива. На дне была только тошнотворная пена. Никто на тебя не смотрит, перестань, сказал он себе, опуская бутылку в мусорную корзину: это еще один признак болезни — думать, будто на тебя пялится весь мир. А если кто и пялится — тебе нечего стыдиться, на вид ты совершенно нормальный. Вот, бутылку выбросил, а не разбил, как подсказывал дьявол, о львиную лапу фонаря. Идешь вечером по своим делам. И на лбу у тебя вовсе не написано — «Я гибну, мне срочно нужна помощь». Такого ты даже брату не скажешь.

Свернул в город он только на виа Кастеллани, напротив башни Синьории, движимый собственным маленьким обрядом: всякий раз, проходя мимо места смерти Савонаролы и двух его братьев, он останавливался там помолиться. Марко не мог бы толком объяснить, что для него значит этот великий человек из соседнего монастыря: он сочетал в себе черты сказочного героя детства (историю Савонаролы, тутошнего праведника и чудотворца, бабушка рассказывала так же часто и горячо, как русские сказки про мертвую царевну и золотого петушка) и знаковой фигуры, привычного родича всякого флорентийского доминиканца, всеобщего дядюшки, такого знакомого, что совсем одинокого. Но круг на каменной площади — место, где стоял столб его сожжения — поразил воображение Марко еще лет в восемь, когда он долго отказывался сойти со страшного места и согласился лишь при обетовании кафе-мороженого. Тут сжигали живых людей, ни в чем не виноватых, Савонаролу, который спас город от голода. Сказка через мозаичный круг под ногами просачивалась в жизнь и делалась плотной реальностью. Привычка замереть на святом месте площади Синьории хотя бы на несколько минут — «здравствуй, Джироламо, это я, Марко, знаю о тебе и помню тебя» — со временем обрела новый смысл, измерение молитвы: именно здесь, зажмурившись и весь собравшись в комочек вокруг сердца, молодой человек молился в великий день Рождества 1976 года, прося настоящего монаха объяснить ему о призвании. Оно или не оно? Может ли быть, что Господь тронул этого парня Своей рукой, тронул без его ведома и воли, и захотел видеть его в такой же, как у тебя, Джироламо, одежде? Ответь, брат, это я, Марко, говорю с тобой.

Ответь, Джироламо, это я, Марко, говорю с тобой. Я твой брат, и я в беде.

От камня площади поднималось робкое, но уже настоящее тепло. Какой-то мимохожий турист ослепил Марко фотовспышкой: еще бы, красивая картинка, Палаццо Веккьо и на его фоне молодой молящийся монах. Белый хабит красиво фотографировать даже и в сумерках; турист извинился улыбкой, которую Марко, на миг прикрывший глаза, так и не заметил. Даже от друга на небесах он не мог сейчас принять ничего, кроме осуждения. И молчание Савонаролы казалось ему неодобрительным.

Он вспомнил — воспоминание ударило, как воспоминание о друге делается острой болью, если осознаешь, что он тебе более не друг, — свою молитву здесь же, на священном своем пятачке, в самый горький и раздирающий миг призвания, в вечер сочельника: «Любым, Господи, любым — мучеником, как Савонарола, знаком противоречия, как он же — только братом, Господи, только братом!»

Вот, ты брат теперь, дружище Марко, и ты — знак противоречия для себя самого же: доволен? А ты небось думал, это дар, это хоть немножечко почетно, как у Исайи? «Горе мне, матерь моя, что ты родила меня человеком, который спорит и ссорится со всею землею»…

Он ушел с площади быстро, резко свернул в Бурго деи Гречи — кратчайшим путем до Санта-Кроче. Гулять совершенно расхотелось; чего хотелось — так это прополоскать рот, чтобы Пьетро не догадался по запаху, что он пил пиво. Прополоскать было нечем, лишнюю лиру тратить на воду — жалко; так что приличный Марко только сплюнул несколько раз в ближайшую урну. Постаравшись, конечно же, оставаться в тени. А вдруг теперь всегда будет надо оставаться в тени?

Господи, зажмурившись, попросил Марко оранжево сияющий храм Санта-Кроче. Не могу больше. Помоги.

Пьетро открыл сразу, будто только и ждал по ту сторону двери. Ласково хлопнул по плечу, пропуская брата в золотистую кухню, где в свете торшера чайно светилась бутылка виски. Накрыто было на двоих, и Марко со смущением понял, шаркая кроссовками о половичок, что avvocato, похоже, ждал именно его одного — и готовился ко встрече.

— Заходи, Ваше Святейшество, — Марко никогда прежде не раздражало это прозвище (авторства, конечно, Симоне), — но сейчас от него попросту передернуло. — Наконец-то. А я уж волноваться начал. Два часа с тех пор, как ты позвонил…

Пьетро был в домашней одежде, уютной и яркой, в стиле всего семейства Кортезе: оранжевый джемпер и мягкие полосатые штаны.

— А где Джованна? — уже спрашивая, Марко понимал ответ и чувствовал вину — хотя бы за добрый и озабоченный взгляд брата за стеклами очков. Адвокатский взгляд: наверняка так же ободряюще Пьетро смотрит на своих подзащитных. Изо всей большой семьи он один выглядел как стопроцентный итальянец из кино: рослый, стройный, черноволосый, с крючковатым носом и бурной средиземноморской щетиной на подбородке, он принадлежал к породе несчастливцев, которым приходится бриться два раза на дню. А еще у Пьетро была солнечная, просто сверкающая улыбка — от каждого зуба по солнечному зайчику: шутил, что если бы не юрфак, пошел бы работать рекламой зубной пасты. Но глаза Пьетро, умные грустные глаза под бровями домиком, могли быть воистину как у его французского тезки — Пьеро, как у черно-белой куклы с уличного балагана. И вот таким собачьим взглядом любви, понимания и ободрения он сейчас смотрел на своего брата, усевшись напротив него над тарелкой в уютной кухне.

Да что ж за жизнь такая идиотская, перед всеми непременно оказываюсь виноват!

— Я жену предупредил, что ты придешь поговорить по-мужски. Так что она с мальчишками у себя и нам мешать не будет. Виски хочешь? Блэк лейбл! Клиент из самой Шотландии привез.

— Не, спасибо, — но через полминуты Марко все-таки плеснул себе в хрустальную стопку. Мужской голос, мягкий и до невозможности задушевный, с интонациями доброго сказочника напевал откуда-то сверху:

       «У восточных ворот

       За две монетки

       Мышонка мой папа

       На рынке купил.

       Такие дела,

       За две монетки

       Мышонка мой папа

       На рынке купил…»

— Брандуарди, — пояснил Пьетро, отследив братский взгляд на потолок. — Из Милана скрипач. Джованна слушает, ее новый кумир. Эта пластинка, между прочим, большую премию недавно получила. Детям нравится… Тебе мешает? Хочешь, попрошу, чтобы потише.

Марко проглотил жидкий огонь с запахом сухих листьев и подавил горький спазм в горле.

— Не надо. Пусть поет. Хорошая музыка.

— Это старая еврейская песенка. Переложение, — улыбнулся Пьетро. — Жуткая история про мышку за два сольди. Экзистенциализм в действии, я бы сказал. Малышня по десять раз в день требует включать… Впрочем, ну его. Ты расскажи лучше, что у тебя стряслось.

Под заботливо-проницательным взглядом Пьетро Марко чувствовал себя настоящим Пиноккио. Тем, кому нельзя лгать, иначе проклятый нос тут же выдаст. На самом деле старший и впрямь видел в нем перемены, которые от невнимательного Марко не утаивало даже зеркало в общем братском душе в Санта-Марии: огромные круги под глазами, осунувшийся вид, взгляд тусклый… Сегодня Марко опять плакал в перерыве между лекциями. Плакал навзрыд, как истеричная женщина, запершись в кабинке туалета и маскировки ради на полную мощность врубив воду из обоих кранов. За последний месяц это, можно сказать, вошло в привычку: три часа ходим и говорим, пятнадцать минут рыдаем, а чтобы не очень рыдать, пьем валерьянку с водой прямо из горлышка фляги: потом в глазах все двоится, но хотя бы можно досидеть до конца пары. И такая красотень каждый день. Стоит ли удивляться, что завалил английский. А еще, к крайнему изумлению лектора, отца Гильермо, почти что завалил библеистику («Вы не больны, Марко? Может быть, вам отдохнуть как следует? Будь это кто другой, поверил бы, что не готовился, но вас я просто не узнаю»…) Avvocato, вечный отличник, и представить не мог на самом деле, что творилось последний месяц с его младшим братом.

Тот самый апрель, когда Марко наконец осознал, почему же ему так плохо в течение… уже, пожалуй, полугода. Чем же он таким странным и отвратительным болен, что все, раньше приносившее радость, кажется хуже отравы. Почему «все мерзостно, что вижу я вокруг» (оптимист Марко не привык ненавидеть окружающий мир), какого витамина не хватает в организме, какая боль перехватывает горло, откуда накатывает ярость, мешающая молиться. Казалось бы, от понимания причины должно стать легче: но плохо ему было изумительно тем черным дождливым утром, когда он честно признался себе, что просто-напросто влюблен.

Влюблен по уши, влюбился дико, как никогда в жизни. Похоже, даже не влюбился: хуже того — упал в любовь, как говорят англичане. Вернее выражения не подобрать.

И простую эту истину Господь по Своей прекрасной привычке открыл ему во сне.

       — Прибежала кошка

       И съела мышонка,

       Которого папа

       На рынке купил.

       Такие дела,

       Которого мне папа

       За две монетки

       На рынке купил,

— на втором этаже все разворачивалась трагическая история про мышонка, вовлекая новых и новых участников. Собака задушила кошку; палка побила собаку; пламя сожгло палку… и все это тем же задушевным голосом, только громкость и жесткость нарастает, и все больше инструментов вступает в повествование. Скрипка, флейта, еще что-то… В общем, как в Товите: нет никого, кто избежал бы руки Его. Марко был рад песенке: она позволяла притвориться слушающим и избавляла от необходимости много говорить.