Как прелестны эти еврейки! Саша перевёл взгляд с прелестных грудей девушки, только что спрыгнувшей с грузовика и бойко стряхивавшей с себя пыль, схваченную при верховой езде. Она подняла голову – сквозь Сашу посмотрели своим отстранённым тонко оправленным взором очки. A через несколько секунд нарисовавшиеся на их стеклах глаза (которые будут сниться ему и через тысячу лет) безо всякой утончённой отстранённости говорили: "Смотрите. Пожалуйста. Мне не жалко. Но только один уговор: сегодня вечером вы должны мне свидание".

Это будет их первое свидание...

История третья

Женечка



Где ещё услышишь то, что услышишь в дороге от случайного попутчика?

Приглушённый стук железных шагов, привносящий благостную размеренность в капризное течение жизни. Душистый парок над почти уютным столиком, заражающий душу вирусом невесомости. И воспоминания вслух, не стеснённые этикетом зависимости.

"Это была коммунальная квартира. Банальная коммуналка. Помимо всего и между прочим – недурственная школа жизни. Ну да дело не в этом...

Подросток лет двенадцати. Слабый, чувствительный, витающий где-то высоко над коммуналками мальчонка. Не очень общительный, не очень уверенный в себе. Это я. Папа... служба, командировки... командировки, служба. У мамы – частые ночные дежурства в госпитале, запоздалая учёба и вечная хандра из-за папиных командировок.

A ещё была тётя Женя. Для меня – тётя Женя, для всех других домочадцев, на зависть мне, – просто Женечка. Кто-то звал: "Женечка!", кто-то другой окликал: "Женечка!", третий обидчиво надоедал: "Женечка!" Но всегда это было – "Женечка!" C разных сторон, из разных углов, по разным поводам – "Женечка"".

Рассказчик, недолго помолчав, усмехнулся и продолжил, в который раз с лёгкостью меняя аранжировку трёхсложья.

""Женечка!.. Женечка!" Можно было подумать, вернее, вообразить, отвернувшись от наскучившего параграфа, что это носится запущенная вдогонку кличка собачонки, пленённой одним из лакомых закоулков нашей коммуналки. Как мне нравилось: "Женечка". Мне так хотелось сказать, произнести вслух: "Женечка". Но приходилось говорить "тётя Женя".

Тётя Женя жила одиноко, в том смысле, что рядом с ней не было родных, близких ей людей. Странно и сугубо нетипично для скворечников, подобных тому, в котором ютились мы, и тем не менее никто толком ничего не знал о её личной жизни. Зато каждый обитатель скворечника почитал чуть ли не первейшей обязанностью пользоваться её, так сказать, полезностью, а она, казалось, была создана, если позволительно так выразиться, полезной вещью. Живёт себе такая полезная штучка, никому не мешает, никого не трогает да ещё обладает столькими полезностями, что чуть что, вот они – под рукой.

Помогала тётя Женя и маме. Такие люди, как мама, слабые, импульсивные, подверженные любому сквозняку жизненной неустроенности, нуждаются в добром сердце, иначе они завянут, зачахнут, испепелятся в собственном соку душевных колебаний и передряг. Тётя Женя приходила, садилась на тахту рядом с мамой, брала мамину руку в свои и, смотря ласковыми, участливыми глазами, слушала мамин бесконечный сумбур. Мама говорила, говорила, и ей становилось легче. Порой такие исцеляющие душевные излияния оканчивались резким потеплением климата внутри мамы, и две добрые соседушки закатывали пирушку – чай с пирогами с повидлом или булочками-завитушками. Для меня это всегда было праздником.

Между нами, тётей Женей и мной, выстроился мостик взаимной привязанности. Со стороны тёти Жени это проявлялось в практической заботе обо мне, так сказать, в повседневных мелких делах, которые по разным причинам выскальзывали из-под маминых рук. Мог ли я тогда глазами неоперившегося птенца за лесом этих бытовых мелочей, всегда начинавшихся ласковым "дружочек" в мой адрес, разглядеть боль и радость сиротского женского сердца? Ну а что же я? Храня мою любовь здесь, – рассказчик сердечным жестом показал, где он хранил свою любовь, – как и несколько других самых сокровенных сокровищ, я ничем не выдавал себя, кроме некоторой напускной, ненастоящей, театральной дерзости.

И вот тот день. День маминого дежурства. День папиного отсутствия (папа по обыкновению застрял в командировке). День, не выпрыгивающий из череды похожих друг на друга дней. И день, последний кусочек которого, дремотный вечер, готовил нечто такое, что не пробудило его самого, но что перевернуло, извратило, изнасиловало моё внутреннее существо на долгие месяцы и даже годы.

Я уже лежал в постели (а наутро должен был идти в школу), когда в комнату вошла тётя Женя, чтобы выполнить свои материнские обязанности. Она пошелестела на столе, за которым я делал уроки, дважды щёлкнула замком моего портфеля, поправила одёжку, небрежно брошенную мною на стул, недолго просто постояла, очевидно, для того, чтобы суета уступила место покою, и, перед тем как выключить торшер и уйти, подошла ко мне, чтобы поцеловать меня в лоб и оставить мне "спокойной ночи, дружочек". Ласково смотря на меня своими грустными карими глазами, тётя Женя склонилась надо мной. И в это мгновение... из-за розовых пионов на голубом (да, розовые пионы на голубом)... и в это мгновение из-под её халата (вероятно, наскоро запахнутого и теперь по-предательски не к месту распаковавшегося) выскочило существо. Нет-нет, я не оговорился и тем более не даю волю фантазии. В те мгновения я воспринял это как некое живое существо. Почему? Не скажу и теперь: не знаю... Обморочно-бледное, но живое, дышащее, с выпяченным, даже торчащим... рыльцем, причудливым, словно обескоженным кофейно-молочным рыльцем, одновременно пугающим и притягательным. Оно словно красовалось и бравировало выпяченностью своей натуры и завораживало, завораживало...

Предательство халата, кажется, не смутило тётю Женю. Она быстро спряталась под ним, чмокнула меня и, пожелав спокойной ночи, вышла.

Я, двенадцатилетний, конечно же, кое-что знал о том, что скрывается под женской одеждой. Но неожиданная встреча лицом к лицу с обнажённой женской грудью повергла меня в шок и парализовала какую-то часть моего сознания, породив взамен странного, а скорее, дикого мутанта, склеенного из обрывков мыслей, чувств и образов.

Сначала я долго не мог уснуть. Всякий раз как я закрывал глаза, ко мне из ниоткуда приходило обморочно-бледное существо. Я чувствовал его жизнь, ощущал его тепло, слышал его дыхание, улавливал его движение ко мне, его восприятие меня. И мною овладевал страх, и тогда я открывал глаза. Я лежал, видел предметы комнаты, но ничего толком не понимал. Я был отгорожен от этого как бы второго плана миром новой страсти, пленившей меня. Что-то снова заставляло меня закрывать глаза, и снова мы встречались, я и обморочно-бледное существо. Через какое-то время я уже не силился возвратиться в комнату, я остался в мире моих видений, один на один с ним. То непонятное, что удерживало меня там, было сильнее страха, ещё жившего во мне. C каждой минутой во мне нарастало какое-то желание, странное, ускользавшее от осознания, сложное, многоликое. Желание общения, какого-то другого, не языкового, может быть, вообще не знакового, но общения. Желание доставлять ему, этому существу, хорошее, приятное, благостное. Желание какой-то близости, какого-то единения. И ещё, и ещё...

Тогда, да и много позже, я, естественно, не пытался что-то определить, выразить словами. А в те минуты, часы я просто захлёбывался, задыхался этим кошмаром.

Моё желание выросло в жажду. Существо, как 6ы услышав меня, приблизилось ко мне и коснулось меня, сначала своим торчащим упругим рыльцем, а потом и всем своим телом, всей прохладной мякотью, всей плывущей на меня плотью. В это мгновение я не испытывал ничего, кроме какой-то гадости на себе и чувства гадливости в себе; мой живот, казалось, выворачивало наизнанку, как будто кто-то невидимый и гадкий хватал его ртом и втягивал в свою утробу. Но отвращение быстро, само собой, с новыми, более долгими, тесными, вязкими встречами уступило место сладкому, ненасытному чувству во всех членах. Живот вожделел прикосновений и блаженствовал от них, подёргиваясь, словно в припадке. Существо становилось тёплым, нежным и родным мне. Я обнимал его, прижимал к себе, ласкал, целовал и не хотел, чтобы это кончалось. Я любил его. Временами внезапно ко мне приходила мысль, что мы должны расстаться, и тогда я, прижимаясь и прижимаясь к нему все ближе и сильнее, отчаянно и горько плакал. И всё-таки оно исчезло. Я долго искал его, утопая в холодной, бездонной бесконечности и в собственных нескончаемых слезах. И, наверное, я бы умер от тоски, если бы не пробудился... в жару, в окружении мамы, тёти Жени и доктора.

Болезнь моя не ушла с выздоровлением тела. Порой возвращался ночной призрак, чтобы утолить неясное томление во мне. Но и его растворило время. Зато время лелеяло и взращивало другое ответвление болезни. Я не на шутку сторонился девочек и женщин. Я избегал разговоров с ними. Я боялся смотреть на них. Я прятался от них, в прямом смысле. Из-за них мне опостылела школа. Иногда я ненавидел их, хотя ненависть была вообще не свойственна моей натуре. Стыдно признаться, но однажды в школьном гардеробе (в раздевалке, как мы тогда говорили) я толкнул девочку, одноклассницу. Её звали Соня, Малей Соня. Мы снимали с крючков свои пальто, и она случайно коснулась ладонью моей руки. И я... почувствовал её ладонь, её девичью ладонь... В ней... была нежность, какая-то особая, непостижимая нежность. Пожалуй, выражусь иначе, и вы поймёте, о чём я. В её ладони было тепло... созревающей самки. В её ладони было всё её тело, всё её девичье, самочье тело. Это случилось вдруг, и что-то во мне возмутилось, разозлилось даже. И я пихнул её. Она упала, и тут я увидел её лицо, её губы, набухшие, поддавшиеся обиде. И мне захотелось поцеловать её... в эти размякшие губы. Я испугался этого, сорвал пальто и поспешил прочь.