Так и должно быть. И Саша не обижался. Потому что жизнь устроена не по законам невесомости. Потому что женщины, подобные Тане, скроены природой так, что вправе выбирать, а не подбирать. И Таня, несомненно, выберет одного из тех солидных дядей, которые держат жизнь на коротком поводке и не позволяют ей дурить. И эта дрессированная жизнь развернётся лицом к ней и покорно оближет её. Так и должно быть. И это логично, это правильно, что между ним и его Таней вырастет очередной претендент и громко заявит о своих правах. И Саша тут ни при чём. Саше, по случаю рассорившемуся с притворными правами и капризными обязанностями, остаётся лишь от души пожелать ей счастья и спрыснуть сделку. И залить! Захлестнуть! Затопить прыщавое желание вымарать только что поставленную подпись!

Но Саша не мог пить. Не мог принять никакого решения. Не мог существовать в эту минуту так же, как существовал до неё. У него не было сил сойти с места. Он упал на колени, съёжился, скрючился в жалкий вопросительный знак, выдавливающий свои безответные жалобные стоны: "Почему?.. почему?.. почему так плохо?"

"Плохо" навалилось на него грузной, грязной, вязкой мглой. Плохо – задыхался воздух, будто свежая могила натужно обнимала своего суженого. Плохо – забирал озноб, будто ненасытная трясина слюняво облизывала сладкую плоть. Плохо – сдавливало день, будто ревнивый мрак слепо уверовал, что не потеряется без своего вечного поводыря.

Плохо... Плохо, что Саша лёг спать, не убрав кубики. Мама сказала, чтобы перед сном он навёл порядок, а он забыл. Завтра мама будет сердиться. Лучше не полениться, встать и убрать кубики. Саша вылез из уютной постели, опустился на четвереньки и принялся за работу. Кубики были разбросаны по всей комнате. Их было ужасно много. Саша старался взять по нескольку враз, прижимая их друг к другу, и положить рядком в коробку. Непослушные кубики выпрыгивали из рук. Каждый упавший кубик рассыпался на несколько точно таких же, их становилось всё больше и больше, и они окружали Сашу со всех сторон... Саша утомился и в беспомощности посмотрел на дверь: кубики, будто живые, просачивались в щель между дверью и полом. "Мама!" – он поспешил опередить просачивающийся ужас.

Звуки отчаяния разбили толстые стены сна. Саша нашёл себя среди комнаты, наполненной мраком и ещё чем-то неуловимым, ускользающим, тем, что должно было остаться в убежище грёз и теперь заставляло его тревожиться. Он силился вспомнить что-то важное, цепляясь за блёклые намёки лукавого мрака. В ответ мрак напрягся всей своей непонятной наполненностью и выдавил из себя воздушный шарик, розовый, чрезмерно раздутый. Шарик был не сам по себе, его сдавливали чьи-то руки, испещрённые грядками грязно-жёлтых желвакастых жил. Они перебирали своими пальцами и вминали их в гладкую и упругую поверхность шарика, тщетно пытаясь уподобить её себе. Жуткое предчувствие охватило Сашу: "Сейчaс взорвётся! Шарик не выдержит и взорвётся! И воздух взорвётся! И барабанные перепонки!.." Он изо всех сил заткнул пальцами уши, смотря во все глаза на готовый взорваться шарик... Секунды глухого ожидания заставили его смутиться ещё больше. Он явственно увидел, что шарик не противится рукам невидимого массажиста, что он льнёт к ним, ласкается, радуется. Саша снова дал жизнь звуку – визг. Несдержанный визг удовольствия испускало выпяченное похотливое пузо, с нелепой ниткой вокруг неряшливого пупка, в ответ на каждое хитрое поглаживание и пощипывание его вспотевшей кожицы.

"Шлюха!" – пронеслось в его голове. Какая-то смутная догадка отстранила его от случайного подглядывания и подтолкнула к двери. Он осторожно, чтобы не напугать пойманной мысли, открыл её: так и есть – Таня.

На скамейке в конце вагона сидела Таня. "Она прячет глаза. Она могла подумать... Надо объясниться, надо сказать, что это грубое слово не имеет никакого отношения к ней, что виной всему этот массажист, которого он видел первый раз в жизни, и эта... но, может быть, эта женщина вовсе не шлюха, и вообще это не его дело, и он не берётся судить, и каждый живёт, как умеет, и это вырвалось у него случайно, возможно, нервы, болезнь. Надо ли говорить ей, что он болен, что он... выпивает? Какой смысл? Главное, что он встретил Таню, что они будут долго ехать в одном вагоне, вместе, что он точно знает, что ничем не обидит её".

Саша приблизился к ней и только теперь заметил, что напротив неё сидят два мальчика, два её сына. Ему показалось, что им холодно и они не совсем здоровы. На мгновение он почувствовал какую-то неловкость, но по Таниным глазам, грустным, но приветливым и ожившим, понял, что она рада ему.

– Таня, – он сказал, он выговорил, он так тепло выдохнул это слово, это имя, как будто оно само было живым, как будто его само можно было любить, обнимать, как будто его само он хотел согреть. И её взгляд словно заразился этим волнительным теплом. – Таня, хотите чаю? – он посмотрел на детей. Они повернули головы к маме. Её глаза улыбнулись. – Я принесу горячего чая. Только не уходите, дождитесь меня, – нелепо добавил он.

Сделав несколько шагов, Саша оглянулся. "Таня!" – рявкнула его взбесившаяся грудь, как будто он только что подавился этим словом. Хотел сожрать, проглотить и подавился этим сладким словом. И теперь оно выскочило из него и полетело туда, где только что была Таня. Была Таня. И теперь не было никакой Тани. Он сорвался с места и помчался вдогонку. За этим словом. За Таней. Он бежал по вагонам, рыская глазами, как брошенный пёс. Он бежал по вагонам, мечась из стороны в сторону, как бешеная тварь. Он бежал, бежал... Бежал в ночной тьме по едва различимой дороге за убегавшим ощущением счастья...

На бегу Саша очнулся ото сна. A сердце его продолжало свой сердечный бег...

"Таня. Я вижу сны. В этих снах Вы. Красивая. Нежная. Чувственная. Сны всегда трепетные и грустные. Грустные, потому что Вы всегда исчезаете.

Только не пугайтесь. Я не причиню Вам зла. Мне ничего не нужно. Я не в праве на что-то претендовать. По многим причинам. Не обижусь, даже если Вы не скажете: "Здравствуй, Саша".


Простите за прошлое. Простите за то, что побеспокоил Вас.

Саша"

Ему не нужны были эти слезливые свидетели слабости. Он прятался от их привязчивых голосов. Орал, чтобы оглохнуть. Немел, притворяясь глухим. А они повсюду преследовали его, настигали, продирались в мозги и изнутри нашёптывали свой упоительный приговор.

Ему противны были эти ликующие слуги несвободы. Он гнал их от себя. Кормил издёвками. А они подобострастно кружили подле него, цеплялись своими взглядами за его капроновую душу и надрывали её. И она поддалась.

И Саша поддался. И осторожно, чтобы не уронить, не потерять всего себя, прячась за девственную плеву намёка, высыпал на лист бумаги эти ненасытные чувства. И тщательно, чтобы навсегда расстаться с ними, чтобы не дать им вернуться и снова соблазнить его, замуровал их в конверте. И безоглядно, и безвозвратно, чтобы не позволить перехитрить его подвернувшемуся случаю, с глазами, как зеркальное отражение, похожими на его собственные, оторвал от себя и подбросил эти родные, эти дорогие ему чувства, этих истязателей его души, этих насильников бесстрастному уличному хранителю тайн.

И всё это время Саша повторял и повторял, как заклинание, оглушая себя слышным шёпотом сумасшедшего: "Больше ничего не надо. Больше ничего не будет. Больше ничего не может быть. Не может быть..."

И когда он сбросил с себя эту несносную ношу, время, застывшее в параличе и тупо взиравшее на него, колыхнулось и пошло.

Раз в месяц Таня звонила Саше. Раз в месяц она молчала. Для него?.. Для себя?.. Раз в месяц Саша слушал её молчание. Это было его молчание. Он забирал его целиком. Он вдыхал Танино молчание и не давал ничего взамен.

Это был год телефонного молчания...

Время от времени судьба вкладывала в уста Тани короткое слово "ты", которым она распоряжалась, как могла. Она то прятала "ты", стыдясь поторопить трепет, то роняла "ты", спотыкаясь о собственное нетерпение. Одно "ты", едва родившись, затухало, как ток чуть тронутой струны. "Ты", испугавшееся жизни. Другое "ты", насытившись глотком страсти, уносилось, как бесстыдный ветер, отхлеставший плоть, без оглядки и без "прости". "Ты", посмеявшееся над "ты". Третье "ты", тёплое, трогательное, казавшееся её единственным "ты". "Ты", примирившее прощание с прощением.

"Ты", "ты", "ты"... Таня устраивала свою жизнь. Таня искала такое каллиграфическое "ты"! A раз в месяц она звонила Саше. И молчала. Для него?.. Для себя?..

B Сашиной комнате поселилось молчание. Оно изменило его жизнь. Он не понимал ни этого молчания, ни этой новой жизни. Ему просто было хорошо в этом молчании. Он мог часами ходить по комнате и слушать... слушать Танино молчание...

A где-то на перекрёстках пространства и времени жили своей жизнью студент Саша и студентка Таня, юноша и девушка, обручённые прелюдией любви. Прелюдией несостоявшейся любви. Он и она, обречённые искать... друг друга?.. мелодию, утоляющую страсть?..

И Саша, слушая Танино молчание, улавливал, вспоминал и вновь проживал отрывки этой прелюдии...

Через минуту второй пьяненький грузовик, в сопровождении экзальтированного студенческого фольклора, вкатил в картофельное поле и, отрыгнув вонючий перегар, ткнулся неумытым послеобеденным рылом в потный испод знойного бабьего лета. Аккомпанемент рассыпался, превратившись в визгливый гвалт. Все стали спрыгивать, толстушки сползать, вёдра и виртуозы катапультироваться.

Среди всего этого Сашин взгляд поймал их: приготовившись соскочить с кузова, они наклонились и в шатком замешательстве прильнули друг к другу, потом оттолкнулись, подались вперёд и на мгновение зависли в свободном полёте, а приземлившись, задиристо, курносо вздыбились, ощутив собственную весомость. И воздух, приняв на себя эту нежную, вешнюю весомость, колыхнулся и лёгкой волной обдал Сашу. И он услышал то, что вдруг проснулось в этом воздухе, то, что несла эта воздушная волна: невидимые музыканты щедро и сладко разбрызгивали "Семь сорок". И казалось, что две миленькие еврейки, выхваченные из толпы Сашиным взглядом, то ли ревниво танцуют, то ли балагурят наперебой, то ли, куражась, ругаются друг с другом.