Элизабет почти все время проводила в комнате для домашнего хозяйства, но я постоянно ловила на себе ее косые неодобрительные взгляды. Кажется, она думала, что мое присутствие в доме угрожает ее положению; когда она со мной заговаривала, а это случалось крайне редко, то ее голос был сухим и враждебным. И она перестала носить опаловую брошку Розы.

Занять свои руки, если не мысли, я могла вышиванием, у бедной же Розы не было никаких занятий. Из-за траура в доме она не могла ни играть на пианино, ни петь, не было поездок в экипажах. Все чаще Роза, ссылаясь на недомогание, уединялась у себя в комнате.

— Тебе не следует этого делать, — говорила я. — Ведь ты же хозяйка этого дома.

Она предпочитала делать вид, что не понимает меня.

— В этом доме нет хозяйки. Есть только хозяин.

Мы все завидовали Адаму, который мог свободно уезжать каждый день. Через неделю «Эмма Лэнгли» вновь отправится в плавание, в долгий вояж в Англию с грузом шерсти для йоркширских фабрик. Сейчас судно готовилось к отплытию, и Адам сам наблюдал за работой. Он уезжал рано утром перед завтраком и возвращался незадолго до обеда, и я знала, какое чувство облегчения он испытывает, когда каждое утро за его спиной закрывается дверь этого дома. Он был свободен, когда уходил в свой мир кораблей, который не имел ничего общего с миром женщин, черных платьев и приглушенных голосов. Он мог убежать от скорбных слез, да и от скуки тоже.

Я видела, что каждый вечер Роза ждала его возвращения так же, как однажды ждала Джона Лэнгли. Каким-то образом она всегда предугадывала время его появления. Роза стояла на лестнице, когда раздавался звонок в дверь и он входил на порог. Рискуя навлечь на себя гнев Джона Лэнгли, приоткрывала занавески на окнах в столовой, чтобы посмотреть, не идет ли он по улице, и сама открывала дверь, прежде чем Адам успевал позвонить.

Она засыпала его разговорами и вопросами, это было единственное время за целый день, когда в доме слышались людские голоса. Их разговор продолжался до обеденного гонга. Из своего кабинета появлялся Джон Лэнгли, и беседа обрывалась. Иногда им удавалось проводить минут десять наедине в гостиной при открытых дверях, так что любой мог услышать их невинный разговор. Но все же я чувствовала напряженность этих минут. В этом коротком отрезке времени была сконцентрирована вся потребность Розы в компании, в любви и восхищении. В голосе Адама я улавливала те особые нотки, которые всегда появлялись при его общении с Розой, ведь Адаму постоянно приходилось произносить не те слова, какие рвались из сердца.

Мне казалось, что в эти короткие встречи между ними происходило какое-то особое общение, возникало особое исключительное чувство, и я ни разу не решилась нарушить их уединение, вмешаться в разговор и предъявить свои права на Адама. Я скрывалась на лестничном пролете над гостиной и слушала. Но никогда не спускалась. А только тихо молилась, чтобы скорее прозвучал гонг.

Роза не раз жаловалась, что черные одежды ей не к лицу, но мне казалось, что в них у нее был царственный вид, который терялся во всех других платьях. Траур только подчеркивал красоту ее лица. Но я не знала, какой видел ее Адам.

Ни Джон Лэнгли, ни я не ходили в универмаг в первую неделю после похорон, хотя из-за беспорядка и потерь, принесенных пожаром, работы хватало на всех с излишком, и мы были нужны там. Каждый день Клей приносил свои книги в кабинет Джона Лэнгли, и они подолгу работали. Очень неохотно, но мне позволили участвовать в их дискуссиях. Джон Лэнгли по-прежнему открыто не признавался в том, как необходима я стала ему в делах. Мы по-прежнему разыгрывали маленький спектакль, когда он важно рассказывал о моих предложениях и замечаниях, а я кивала головой в знак согласия, как будто слышала их впервые.

И все же одно решение было принято без моего участия. На пятый день после пожара меня позвали из классной комнаты, где я делала вместе с детьми уроки, в кабинет. Все книги были закрыты и лежали на столе. Когда Джон Лэнгли приподнялся, чтобы приветствовать меня, мне показалось, что в его обычно холодных глазах мелькнули удовольствие и возбуждение — выражение, которое вернуло на какое-то мгновение его старому лицу юношескую искру.

— Мы полностью обсудили все, миссис Эмма, и решили, что страховки будет достаточно. Наши потери от пожара полностью покрыты деньгами, и мы решили построить склад заново, на том же месте. Отдел для дам придется уничтожить. Клей подсчитал, что расходы по ремонту не оправдают себя.

— Вы закрываете?..

Он предупреждающе поднял руку, прося тишины.

— Когда в следующем году истечет срок аренды на мою собственность на противоположной стороне улицы — булочную и ателье, — я предполагаю снести их и возвести четырехэтажное здание из синего камня. Вы будете его заведующей, миссис Эмма: одежда для женщин, постельное белье, занавески, детская одежда и игрушки — все, что может понадобиться женщине в хозяйстве.

Я чувствовала, как радостное волнение поднималось во мне, но когда я заговорила, мой голос звучал спокойно и уравновешенно. Я отвечала в его собственной манере:

— И еще книги, — сказала я, — у нас будет книжный отдел.

Он нахмурился.

— По моему опыту не могу сказать, чтобы леди очень интересовались книгами. Отдел для книг будет уместен на другой стороне улицы… — Он поднял руку, охваченный редким для него энтузиазмом. — У нас будет такой же отличный магазин, как в Сиднее… — нет, даже лучше! Пришло время в Мельбурне появиться торговому центру подобающих размеров.

Час спустя мы все еще обсуждали проект, говорили о деньгах, которые потребуются, о принципах ведения торговли. По некоторым вопросам мы жарко поспорили. Я отвоевала себе отдел детских книг, а он оставил за собой продуктовый отдел. Мы спорили, и на время он забыл, что я женщина, а следовательно, со мной спорить не стоит. Но вот я услышала быстрые шаги Розы и ее радостное приветствие, когда она открывала дверь Адаму, и снова почувствовала холодное уныние.

— Эмми? — В ее тоне была нотка пренебрежения. — О, она там, в кабинете, разговаривает о делах.

III

Я одержала еще одну, более важную победу над Джоном Лэнгли. Это произошло в тот день, когда отплывала «Эмма Лэнгли». Корабль должен был уйти с вечерним приливом, и, поднимаясь по лестнице в детские спальни и классные комнаты, я чувствовала, как глубокая подавленность, близкая к панике, накатывалась на меня. Адам вновь покидал меня, но это было больше, чем просто прощание. Мы ни разу не были вместе в этом доме. Он был здесь чужим человеком, чьи глаза смотрели куда-то вдаль, который слушал мои слова, но не слышал их. Нам крайне необходимо было иметь время для себя и помещение, куда мы могли бы пойти и вдвоем спокойно поговорить. Мы нуждались в том, чтобы вновь найти путь к взаимопониманию.

В этом доме не было настоящего общения. Царящая в нем атмосфера и присутствие Розы замораживали нас. А этим вечером Адам уплывал в долгое путешествие. Я чувствовала свою полную беспомощность и немоту, проклинала свою неспособность преодолеть робость, так мешавшую мне. Почему я могла делать тысячи других всевозможных вещей, но не могла совершить этот самый важный в моей жизни поступок? У меня перехватило горло, и к глазам подступили слезы.

Утренние занятия у детей уже закончились. Между гувернанткой мисс Велз и мной установилось молчаливое согласие, и мы крайне редко вдвоем бывали с детьми… Мне кажется, очень часто она рада была отдать их под мою опеку, особенно когда Джеймс становился неуправляемым, как, например, случилось в тот день. Я видела следы слез на лице Энн, а Вильям стоял у окна и недовольно сопел. Генри устроился в углу и упрямо глядел в книгу, развернутую перед ним, совершенно не реагируя на попытки Джеймса отвлечь его. Они выглядели обиженными, несчастными, готовыми в любую секунду поссориться, восстать против неестественных ограничений, возложенных на них из-за траура в доме.

Джеймс повернулся и с надеждой посмотрел мне в лицо.

— Я хотел поиграть в птиц, миссис Эмми, но никто не играет со мной.

— Это потому, что ты такой поросенок, — вызывающе ответила Энн. — Никто не будет играть с поросенком.

— А ты слониха…

— Достаточно, — вмешалась я.

Я слишком устала от мрачной тишины и скорби, царящей в доме, и сильнее, чем кто-либо из них, нуждалась в том, чтобы сбросить свою подавленность, дурное предчувствие, что, покинув сегодня этот дом, Адам больше никогда ко мне не вернется.

— Мы будем играть в птиц.

Они с надеждой посмотрели на меня, а лица их просветлели.

— Энн, — сказала я отрывисто, — принеси свою старую голубую накидку. А ты, Джеймс, принеси два коврика из детской. Вильям, Генри, вы положите коврики прямо перед столом.

Я выдумала очень глупую игру: взбираться на огромный классный стол при помощи стульев, быстро пробегать по нему и прыгать на сложенные внизу коврики. Они все терпеливо ждали, пока я надену на них накидку и прикреплю к запястьям ее концы. То, как она хлопала у них за спиной во время прыжка, создавало Генри и Вильяму видимость полета. Но вскоре старшим детям надоела эта формальность. Они начали просто забираться на стол, пробегать по нему и спрыгивать вниз, иногда после этого прокатываясь по полу, чтобы продлить удовольствие. Они стали шумными и грубыми, даже Энн.

Я слушала их бурные, возбужденные крики и чувствовала, как мое собственное напряжение уходит вместе с их нарастающим весельем. Я была рада кавардаку, который они устроили в мрачном доме.

Крики Энн становились все возбужденнее и выше. Она воображала и танцевала на столе. Джеймс, нетерпеливо ожидающий своей очереди, залез и подпихнул ее к краю стола. Она кувырком полетела на коврики, и у нее даже прервалось на мгновение дыхание. Отдышавшись, вместо того, чтобы расплакаться, она громко рассмеялась, а на щеках вспыхнул яркий румянец от возбуждения. В ту минуту в ней неожиданно проснулись дикие наклонности Розы.