Когда я очнулась, за окном была уже ночь. Низ живота тянуло и жгло, и это жжение поднималось вверх, растекалось по всему организму, заставляя,  ежится и закусывать край подушки. Хотелось заплакать, но слёз уже не было. Лишь сухие, шершавые, карябающие вдохи вырывались из груди.

Родители уже давно заснули. Беспокойно, как -то тревожно дышала мать, храпел и что-то бормотал во сне отец, лишь мне не спалось.

- Всё забудется, как глупый кошмар, потеряет краски, - пыталась убедить я себя. – Родители простят меня, и всё будет как прежде.

- Не будет, -  насмешливо спорил внутренний голос. – Родители, может, тебя и простят, и заживут, как прежде. А вот ты… Сможешь ли простить себя? Сможешь ли, как ни в чём ни бывало, гулять в парке с мамочкой и папочкой, отмечать праздники, радоваться их похвале, зная, что могла бы обрести счастье, настоящее, неподдельное, ненадуманное?

Я  беззвучно и безслёзно  плакала, закусив угол подушки, доверяя своё горе ночной мгле, залившей комнату. Ах, Алёна Вахрушкина, только рыдать ты и можешь! Рыдания на все случаи жизни! Успокойся, не кори себя! Ты не достойна, быть ни матерью, ни женой! Хомячок в коробочке – вот ты кто!

Глава 13

Смерть  представлялась мне злобной старухой, грязной, со спутанными седыми космами, кривыми длинными  ногтями и вечно раззявленным ртом, полным острых, мелких жёлтых зубов.  Я чувствовала её зловонное дыхание, ощущала её давящее, наводящее ужас присутствие. Ей не нужно было прятаться в тёмном углу, она не стремилась  скрываться под покровами ночи или в клубящихся сумерках. Эта старуха по-хозяйски стояла у моего изголовья, не страшась света и множества голосов, твёрдо зная, что нет никого и ничего, способного  её прогнать.  Она играла, изводила всю ночь, то мучительной тошнотой и рвотой, то лихорадкой, то тупой  или  кинжальной болью в животе, а к утру, лишь только развеется зыбкая дымка болезненного забытья, на несколько секунд давала передышку. И я обманывалась. Поднимала голову с мокрой от пота подушки, блуждала взглядом в едкой, окутавшей палату,  синеве зимнего рассвета и наслаждалась отсутствием боли.  Глупо улыбалась, строила какие-то мелкие, незначительные планы, вслушивалась в нездоровое дыхание соседок, осознавая, какое же это счастье, когда у тебя ничего не болит! Но передышка оказывалась недолгой. Вновь накатывала слабость, начинало мутить, все внутренности сжимались в болезненном спазме, ломило суставы. После рычания над огромным жёлтым тазом, поднималась температура, а тело охватывал озноб, грызущий,  заставляющий всё тело трястись так, что лязгала подо мной панцирная сетка кровати. А потом, вкрадчиво, постепенно, словно насмехаясь, подкрадывалась боль. Она расползалась от живота по всему телу, обжигала каждую клетку, и я начинала орать. Ненужным фоном до меня доносились возмущённые и напуганные крики соседок по палате, причитания матери, окрики медсестёр. А я орала, орала и орала, от раздирающей меня боли, от безумного, животного страха, так как знала, что смерть рядом. Беспамятство, несмотря на мои мольбы, не желало приходить, хотя  мне всё чаще казалось, что лучше погрузиться в чернильную тьму и наконец,   умереть. Без боли. 

- Всё хорошо, всё хорошо, детка, доченька моя. Всё будет хорошо! – причитала мать надо мной.

Сквозь вечную дымку, застилающую мне глаза, я угадывала её лицо,  желтоватое, в свете больничной лампы, с чёрными кругами вокруг глаз. Видела и презирала.  На чувство вины за своё призрение у меня не было сил. Просто винить кого-то в своей боли было чуть легче, чем себя саму.

Иногда, в моменты короткой передышки, я видела, как увозят других. Вот только женщина вяло переговаривалась с товаркой или шелестела страничками журнала, как её, накрытую простынёй, уже вывозят в коридор.

- Твою ж мать! – сокрушался лечащий врач – громкоголосый, могучий детина, с блестящим лысым черепом. – Чего же вы - бабы, дуры какие? И в войну рожали, сами крыс ели, а детей рожали. А ты чего? Ну, ни дура ли?

Доктор подходил ко мне, обдавая стойким запахом спирта, хлорки и пота, щупал живот, неодобрительно цокал языком, всматриваясь в температурный лист.

- Молодая же ещё! Сама себя погубила, малолетка сопливая. Рожать надо было, девка, никого не слушать. А время для страны всегда тяжёлое. Наш народ никогда в довольстве не жил, всегда терпел, трудился, из говна конфеты делал.

- Будто меня кто спрашивал?- хотела всегда сказать я, но не решалась. Рядом топталась мать, в своём коричневом халате, вздыхая, охая, шмыгая носом, и беся меня до крайности. Если бы не моя беспомощность, унизительная, гадкая, младенческая, я бы давно её прогнала. И не осуждайте меня! Хотя, можете осуждать, мне глубоко плевать на ваше мнение. Посмотрела бы я на вас, хреновы поборники морали, если бы вас полоскало и трясло по несколько раз на дню. А склонившаяся  над вами мать, вместо того, чтобы выключить свет и заставить палату заткнуться, принимается причитать, вопрошать бога о  причине такой несправедливости, заметьте, не ко мне, а к ней и тут же уверять меня  в том, что всё будет хорошо. Но я-то точно знала, что хорошо не будет, будет хуже, хуже и хуже. С того момента, как меня с матерью доставили в эту больницу по скорой, прошла неделя. И за эту неделю  игры старухи становились всё более частыми, продолжительными и жестокими, а передышки, что она мне милостиво давала, - короткими.

Синева дышала безотчётной тревогой, за дверью, раздавался лязг жестяных вёдер, каталок, клокотание лифта и чья-то тихая, полная неясной скорби речь. По руке нагло прополз таракан, я щелчком пальца сбросила его на пол. Насекомое ударилось о линолеум. Тараканы и мокрицы были здесь не гостями, а жителями. Я не видела, но обитатели палаты,  будучи зрячими, то и дело с начала вскрикивали, а потом давили мелких тварей тапком.

- И перед тем, как убить, женщинам обязательно нужно крикнуть?- приходил мне в голову вопрос

Почему-то, он преследовал меня с параноидальной навязчивостью. В часы тяжёлого болезненного забытья, либо на пике приступа, он маячил передо мной, и начинало казаться, что если я найду на него ответ – всё завершится. Либо - я умру, либо- боль отойдёт навсегда.  К концу недели меня устроил бы любой из этих вариантов.

В говорящих я признала мать и доктора. И если к всхлипываниям своей маменьки я уже привыкла. То тихая растерянность и мягкость в голосе доктора меня напугала.  Ведь если врач матерится, орёт или равнодушно бурчит сквозь зубы , значит – всё у тебя нормально. Ты- просто один из опостылевших больных, рабочий материал, наскучивший, потому, что твой случай типичен, ничем не интересный. Ты- рутина, объект, с которым он- уставший доктор обязан работать.  Но если слышишь  вот такую, как сейчас мягкую, покорную, ласковую растерянность  - кранты.

Вдохнув, пропитанный кислым запахом рвоты, испражнений, гноя, щей и немытых тел, застоявшийся воздух палаты, я обратилась в слух, твёрдо зная, что не услышу ничего хорошего.

-  Господи, господи, за что мне эти мучения!? Вы понимаете, что это значит, потерять своего ребёнка?  Да в чём же я виновата господи? Почему ты наказываешь меня? – мать вновь завела знакомую песню. Но сейчас она казалась намного страшнее, в ней слышался металлический бой литавр, как в похоронном марше.

- Мы сделали всё что могли, Татьяна Степановна, - врач говорил мягко, рыхло,  словно копал чернозём под могилу. И слова его, будто  комья земли, забивали мне, ещё живой, нос и рот, не давая дышать. – Её матка удалена вместе с остатками плода, дезинтаксикационная терапия проводится, было и переливание крови. Но у неё кластридиальная инфекция,  Я и без анализов это установил, в первый же день. Сознание даже в моменты сильной боли остаётся ясным. Но боролся, как мог и чем мог. Я, помните, дал вам список антибиотиков, очень дорогих, очень сильных Они могли бы помочь, хотя не факт, кластридиальное инфецирование почти всегда заканчивается летальным исходом. Но у нас мог быть шанс… 

- Откуда у нас такие деньги! – мать рыдала, и уже ненадуманно, её плач был искренним, страшным, как по покойнику.  Рыдала вместе с ней и я, понимая, что смерть моя лёгкой не будет. Мне было жаль себя, свою такую бездарную, глупую, неинтересную жизнь, жаль мать, которая любила меня по-своему. Как могла, жаль отца, ведь ему хотелось гордиться своим ребёнком, а не лечить, а потом хоронить, жалела Давида, который по моей вине, наверняка, сидит в тюрьме. Посадили его или ещё нет? Как распорядились родители заявлением, что я подписала?  Дура! Всё спросить не решалась, боялась родительского гнева, их обвинений, бойкота, что они мне устроят, собственного ощущения вины и испорченности. И только сейчас поняла,  в жизни нужно бояться только двух вещей – болезни и смерти. Всё остальное- дым, морок. А что бы произошло, доведись мне остаться? Ах. Перемотать бы время, как плёнку на видеокассете!  Но нет, это невозможно! Мой фильм, дурацкий, нелепый, снятый бесталанным режиссером подходит к концу. Мотор! Снято! Все могут быть свободны! 

* * *

Я долго озиралась, не в силах понять, что именно выдернуло меня из нездорового тяжёлого сна. Хотя, если не боль, уже спасибо.  Палату заливал яркий солнечный свет, от чего казалось, что она залита мёдом.  Из вены, к огромному пузырьку  тянулась трубка. Переезд в подсобку отменяется, раз меня, вопреки приказу блондинки в розовых туфлях, продолжают лечить? Душно пахло обедом – кислыми щами и гречкой- коронными блюдами всех казенных заведений. Соседки по палате молчали. Слышалось позвякивание спиц, шелест глянцевых страниц, храп и скрип шариковой ручки, скорее всего, одна из соседок писала кому-то письмо. В глазах опять воцарилась муть, но меня это не расстроила. Я особо и не надеялась на то, что прозрею перед смертью. Да и какая разница, какой умирать слепой или зрячей?